Рязанцева Н., Шепитько Л. «Село Степанчиково и его обитатели». Литературный сценарий
← к началу
***
Егор Ильич зашел в детскую, когда Илюша уже спал. Настя, присев перед постелью, гладила тихонько его голову и целовала ручки. Когда вошел Егор Ильич, она вздрогнула, поднялась и быстро скользнула за стеклянную приоткрытую дверь, к Саше.
— Папочка! — позвала Саша, увидев тень от фигуры отца, и вскочила на колени в своей постели. Егор Ильич вошел и оказался рядом с Настей в маленькой комнатке. Между ними и Сашей горели две свечи на столе и лежали книги. Саша, стоя на коленях, отодвинулась к стене, словно разглядывая Настю и отца в первый раз, с молчаливым вопросом. Вопрос был в ее глазах, оживленно блестевших, «что же будет?» — был ее вопрос, она переводила взгляд с отца на Настю и смущалась всё более и закрывалась повыше простыней, не понимая вполне, но догадываясь, отчего они так смущенно и долго перед нею топчутся.
— Спи, Сашенька, спи... — Настя поцеловала Сашу, поправила подушку, повернулась к свече. — Задуть? — Но Егор Ильич уже задул, и Настя вышла, прямая, тихая, стремительно и без оглядки, так, что и вторая свеча погасла от ветерка. Егор Ильич в темноте поспешно поцеловал дочь.
— Спи, Сашенька, спи... — И пошел от нее на цыпочках.
— Папочка! — прошептала Саша вдогонку.
— Полно, Саша, полно тебе тревожиться. Завтра и поговорим.
— Папочка!
Но он уже вышел.
Саша выскочила из постели и помчалась босиком в коридор. Налево [слева], в конце коридора, мелькнуло Настино платье, и шаги ее удалились вниз по лестнице. Егор Ильич ушел в другую сторону, спустился на две ступеньки, что вели в боковую пристройку, и утонул в темноте.
Он появился на галерее, снова спустился, ровными, но чуть торопливыми шагами вернулся к веранде, обогнул пятно от фонаря, прислушался и приоткрыл дверь, ведущую с веранды в его будущий зимний сад, в его укромное место.
И тотчас скрипнула другая дверь, ведущая изнутри дома, и рядом с ним возник профиль Насти.
Они стояли перед окном с выбитыми стеклышками и смотрели прямо перед собой, боясь, кажется, взглянуть друг на друга...
— Ах, если бы ты, Настенька, меня послушала. По-отечески теперь говорю. Ведь ты мне не чужой человек, чтоб вот уехать и след простыл... Ты выслушай, Настя, голубушка... Твое терпение я знаю, я сам во всем виноват, не смог уберечь тебя от наговоров этих, от подозрений... Да ведь и в самом деле, если с их-то, с чужой стороны посмотреть, то это что ж такое, я старик, в отцы тебе гожусь... они об тебе же и беспокоятся!
— Да зачем же, Егор Ильич, с чужой стороны заглядывать? Своему сердцу виднее. А что я к вам сюда одна по вечерам приходила, так я о том не жалею и никогда не пожалею и благодарна вам буду за всё, за всё... За детство, что я в вашем доме, при покойной Катерине Павловне, прожила в беззаботности... Только вот... — Настя закусила губу и со злостью стукнула кулачком по ладони. — Гордость, гордость... Я, как ваши дети, росла гордою... А мне нельзя. Надо быть уродом или сумасшедшим, или шутом перед ними извиваться! Тогда простят... Бедненьких, несчастненьких — всех простят и супом накормят, и ручку лизнуть дадут, а я, хоть и бедная, а бедненькой быть не хочу!
— Настя, голубушка, не торопись уезжать, может, всё и устроится к общему счастию... Ведь я для тебя, для тебя на всё пошел, чтоб ты с нами осталась...
— Егор Ильич! Мне счастья не будет. Счастье — вот оно, было, как мы с вами встретились тут в первый раз будто бы случайно, помните? Под той пальмою. Разве можно было знать, что вы племяннику потом напишете: «приезжай, возьми Настю в жены, облегчи грешную душу...»? И давно уже написали, только вот я не знала!..
— Настенька... ангел мой...
— Если б знала... Если б могла только подумать, как вы за меня мою судьбу решили...
Егор Ильич кинулся к ней с протянутыми дрожащими руками.
— Настенька, ангел мой... ты плачешь? — Она сердито помотала головой. — Да что же, что же ты плачешь?.. — повторял беспомощно Егор Ильич. — Настенька...
— Неужели вы ничего не видите, не замечаете?!
Он обнял Настю, и она прижалась к нему, скрывая свои слезы и вся дрожа.
— Из-за такого-то старика, болвана!.. Разве мог я поверить... Настенька...
В приоткрытую на веранду дверь вдруг тихо заглянул Фома Фомич. Он увидел полковника и Настю, прижавшихся друг к другу и ничего не замечавших вокруг...
И отошел от двери. И удалился, шаркая по веранде домашними туфлями, прижимая к себе кошку и поглаживая...
***
Утром, когда Сергей только проснулся, возле его постели стоял дядюшка. Он был необыкновенно взволнован и даже одет как-то празднично.
— Друг мой! Всё кончено! Всё решено! Ты мне помог! Я решился поступить со всей строгостью. Я расстаюсь с Фомой.
— Да неужели, дядюшка? Сегодня же?
— Сегодня? Непременно сегодня!
— Нет его нигде, — заглянул в комнату Гаврила. — Не докличут...
Старик, как всегда, мял в руках тетрадку.
— На что у тебя французская тетрадка?! — с яростью закричал полковник. — Прочь ее! Сожги! Разорви! Я твой господин, и я приказываю тебе не учиться французскому языку!
— Слава те, Господи...
— А ты, Сергей, одевайся да спускайся поскорее...
***
Егор Ильич торжественно сидел один за большим столом, когда вошел Сергей.
— Или же завтра Фома выйдет из этого дома... — сказал дядя, стукнув кулаком по столу, — или, клянусь, бросаю всё и поступаю опять в гусары! Ну где он? — крикнул он вошедшему Гавриле. — Где же Фома Фомич?
Вслед за Гаврилой вошел Видоплясов.
— Не желают... Очень изволили обидеться...
— Веди его! Силою притащи его! — крикнул дядя и встал. И увидел через головы слуг, что Фома сам медленно идет к дому.
— Ты, впрочем, не рви сейчас тетрадку, — сказал дядя Гавриле. Обернулся к Сергею. — Я, кажется, уж слишком закричал. Всякое дело надо делать с достоинством. Знаешь что, Сережа, не лучше ли будет, если б ты ушел сейчас отсюда? Я тебе потом... расскажу. Фоме, может быть, будет очень тяжело, если и ты будешь свидетелем его унижения. — Я хочу ему отказать благородным образом, без унижения. Прошу тебя, выйди, выйди...
Сергей выскользнул и остался на веранде.
— Мои ли уши слышали, полковник, что вы мне приказали явиться, угрожая силою? — сказал Фома, входя.
— Твои, твои, Фома, успокойся. Сядь. Поговорим серьезно, дружески, братски. Садись же.
Фома торжественно опустился в кресло.
— Ты поймешь меня, Фома. Видишь, Фома, мы не сходимся в некоторых пунктах... да, именно, в некоторых пунктах, и потому, Фома, не лучше ли, брат, расстаться? Фома, я твой друг во веки веков, я уверен, что ты благороден, что ты мне желаешь добра, и потому... Вот пятнадцать тысяч рублей серебром. Смело бери! Завтра или послезавтра... или когда тебе угодно... разъедемся. Поезжай в наш городишко, там есть домик за церковью, вдовы-попадьи. Она продаст, я тебе куплю его сверх этих денег. Поселись там, вблизи от нас, занимайся литературой, науками, к нам будешь приезжать гостить по праздникам...
Фома сидел в кресле, как будто ошеломленный, и неподвижно смотрел на полковника, которому, видимо, становилось неловко от этого молчания и от этого взгляда...
— Деньги! — проговорил Фома слабым голосом. — Где же они, где эти деньги? Давайте их сюда скорее...
— Вот они, Фома, ровно пятнадцать, всё что было, тут и кредитными и ломбардными... сам увидишь... — Пока Егор Ильич суетился над бумажками, Фома в какой-то отрешенности раскачивался всем телом. Потом дотянулся до колокольчика, взял его со стола и слабо позвонил. Сию же секунду с веранды явились Гаврила и Видоплясов, встали.
— Гаврила! — кротко проговорил Фома. — Возьми себе эти деньги, они могут тебе пригодиться, старик... Но нет! — вдруг вскочил он с кресла. — Нет! Дай мне их сперва, эти деньги! Дай мне их! Дай мне эти миллионы, чтоб я притоптал их ногами, чтоб я разорвал их, оплевал их, осквернил их, обесчестил их! Меня, меня — подкупают, чтоб я вышел из этого дома! Вот, вот они, ваши миллионы! Вот, вот, вот и вот! Смотрите, вот как я с ними поступаю, если вы до сих пор этого не знали, полковник!
И Фома разбросал всю пачку денег по комнате. Замечательно, что он не разорвал и не оплевал ни одного билета; он только немного помял их. Гаврила бросился собирать деньги с полу.
Поступок Фомы произвел на дядю настоящий столбняк. Он стоял теперь перед Фомой неподвижно, бессмысленно, с разинутым ртом. Фома между тем поместился опять в кресло и весь съежился, будто не желая смотреть на мир и в нем участвовать.
— Фома, прости меня!.. Я подлец перед тобой, Фома! Но Фома, Фома... я вовсе не подкупал тебя, а просто-запросто я хотел, чтобы у тебя тоже были деньги, чтоб ты не нуждался... Клянусь, клянусь, если хочешь, на коленях, на коленях готов просить у тебя прощения...
— Не надо мне ваших колен, полковник...
— Но, Боже мой, Фома, посуди: ведь я был разгорячен, я был вне себя... Скажи, чем, чем я могу загладить эту обиду? Научи...
— Ничем... Ничем, полковник. И завтра же я стрясу прах с моих сапогов на пороге этого дома. — Фома стал подниматься. Дядя, в ужасе, бросился его снова усаживать.
— Нет, Фома, ты не уйдешь! Нечего говорить про прах и про сапоги, Фома! Ты не уйдешь, или же я пойду за тобой и буду идти до тех пор, покамест ты не простишь меня, Фома!
Фома отодвинулся к спинке так, чтобы дядя не прикасался к его одежде, всем видом показывая брезгливость.
— Но понимаете ли вы еще вину-то свою передо мною? Понимаете ли вы, что теперь одной минутой вы отравили ядом все те прошедшие куски хлеба, которые я употребил в вашем доме? Вы доказали теперь, что я жил в вашем доме, как лакей! Разве платят другу иль брату деньгами — и за что же? Вы думали, что я жажду вашего золота... Давно-давно, полковник, я уже предвидел всё это... вот почему я давно задыхаюсь от вашего хлеба, давлюсь этим хлебом! Вот почему меня давили ваши перины, давили, а не лелеяли! Нет, полковник, благоденствуйте один и оставьте Фому идти своею скорбною дорогою...
— Нет, Фома, так не будет, так не может быть! Прости, Фома!
— Понимаете ли вы, что вы унизили, раздавили сами себя своим поступком? Вы раздавлены, а я вознесен. Где же равенство? Разве можно быть друзьями без такого равенства? А между тем вы говорите мне «ты», как вашему слуге...
— Но, Фома!..
— Как христианин, я прощу и даже буду любить вас; но как человек я поневоле, я должен, я обязан вас презирать... во имя нравственности...
— Фома! Но ведь я по дружбе говорил тебе «ты»! Если б я только знал...
— Вы постоянно чванились передо мной своим чином полковника. Вы полковник, а я — просто Фома... Вы не хотели исполнить даже самую пустейшую из моих просьб, когда я вас просил сказать мне, как генералу, «ваше превосходительство»... И выставили меня капризным дураком, достойным желтого дома! Меня, который презирает все эти чины и земные величия! Я именно хотел, чтоб вы не почитали впредь генералов самыми высшими светилами, хотел доказать вам, что чин — ничто без великодушия и что нечего радоваться приезду вашего генерала, когда и возле вас есть люди...
— Конечно, Фома, ты ученый, ты не просто Фома! Я почитаю... — не поспевал оправдываться Егор Ильич.
— Так скажите же мне, достоин я или нет генеральского сана?
— За честность, за бескорыстие, за ум — достоин, Фома!
— А если достоин, так для чего же вы не скажете мне «ваше превосходительство»? — Тонкая, чуть заметная улыбка появилась на губах Фомы.
— Я, пожалуй, скажу...
— А я теперь требую!
— Завтра же скажу тебе...
— Я вижу, как вам тяжело это, потому-то и требую! Завтра само собой... — Фома сдерживал подступающий смех. Теперь, чувствуя себя в безопасности, он мог сколько угодно делать из полковника шута и наслаждаться его простодушием.
— Изволь, Фома, я готов. Только как же это... ни с того ни с сего... Да ты не шутишь, Фома?
— Во-первых, я не «ты», Егор Ильич, а «вы». И не Фома, а Фома Фомич.
— Фома Фомич, ну как же?
— «Ваше превосходительство»... — подсказал Фома.
— Ну, ваше превосходительство...
— Нет, не «ну, ваше превосходительство», а просто «ваше превосходительство». Говорите за мной!
— Ваше превосходительство...
— «Как я несказанно обрадован...»
— Как я несказанно обрадован...
— «Что имею наконец случай просить у вас извинения в том...»
— Что имею наконец случай... — не успевал полковник.
— «Что с первого раза не узнал души вашего превосходительства».
— Что с первого раза...
— Ну довольно с вас! Ну, чувствуете ли вы теперь, что у вас вдруг стало легче на сердце? Как будто в душу к вам слетел какой-то ангел?
Полковник отвечал не сразу. Он весь потемнел, отяжелел.
— Да, Фома, как-то легче сделалось.
— Чувствуете ли, после того как вы победили себя, присутствие этого ангела?
— Да, Фома...
— Вот что значит, полковник, исполненный долг. Побеждайте же себя. Вы необъятно самолюбивы...
— Самолюбив, Фома.
— Забудьте же себя для других...
— Забуду, — эхом повторял полковник.
— Будьте же внимательнее, любовнее к другим, идите сейчас к вашей родительнице и на коленях вымолите у нее прощение, это ваша обязанность, ваш долг, не правда ли?
— Долг, мой долг... Но...
— Ступайте же, спешите, летите и поправьте обстоятельства своим послушанием... А я буду молиться за вас... — И с этими словами Фома степенно встал. — Идите, идите... — И тихо выпроводил полковника в дверь веранды. — Помолюсь и тоже к вам приду.
Дядя вышел в таком оцепенении, что не заметил стоящих по двум сторонам от входа Сергея и Мизинчикова. Они слышали и даже отчасти видели через стекло сцену между Фомою и полковником.
— Дядя! Дядюш-ка! — крикнул Сергей. Но полковник сходил с крыльца не оглядываясь, сосредоточенно. — Да остановитесь же! Можно мне поговорить с вами?.. — Дядюшка только тихо махнул рукой, чтоб ему не мешали. Он был в состоянии какого-то гипноза. Фома медленно проследовал в другую сторону.
— Ловко! — сказал Мизинчиков, подходя к Сергею. — Я даже не ожидал от Фомы... Ведь это в своем роде какой-то поэт... Пятнадцать тысяч!..
— Надо действовать... И немедленно... — Сергей сошел с веранды. — Я еду в Мишино нанимать лошадей, а вы... На который час назначено ваше свидание?
— Она не вышла к завтраку, — растерянным шепотом произнес Мизинчиков. — Я теперь беспокоюсь... — Он поднял с земли брошенный Илюшею лук и, найдя какую-то палочку, прицелился вверх.
— Татьяна Ивановна! — негромко крикнул Сергей в сторону окна. Никто не отозвался.
Из нижнего окна выглянуло озабоченное лицо Насти.
Она проводила взглядом ссутулившуюся фигуру полковника. Он тихо, глядя под ноги, поднялся теперь на веранду с другой стороны и с видом провинившегося ребенка вошел в свой дом.
В маленькой Настиной комнате, среди вещей, которые Настя собирала и укладывала, стояла Саша и топала ногами.
— ...Буду кричать! И буду кричать! Пусть хоть весь дом сбежится!..
— Сашенька, Саша! — урезонивала ее Настя. — Это решено, мне нет другого выхода, ты не всё понимаешь, ты многого не понимаешь...
— Я папочке скажу, он не допустит!..
— Настя! — позвали снизу. — Анастасия Евграфовна! Вы не видели Татьяны Ивановны? — Под окном стояли Сергей и Мизинчиков.
— Татьяны Ивановны? Нет, с утра не видала...
— Я папочке скажу! — кричала Саша. — Если ты уедешь, я тоже заодно уеду!
— Саша! — строго повернулась к ней Настя. — Я бедная, и должна жить как бедная... — Но Саша уже умчалась с криком: «Я тоже тогда уеду!»
Сергей и Мизинчиков шли к конюшне.
— Я скажу Гавриле, чтоб запрягал, а вы ищите... в саду ищите!
Мизинчиков послушно отошел на несколько шагов и крикнул куда-то в неопределенную сторону:
— Татьяна Ивановна!
— Да вы, я вижу, сами робеете перед своим планом! — догнал его Сергей.
— Я? Я не робею. Если дело обдумано, что уж робеть? Не правда ли? Она меня, правда, как-то дичится...
В это время Саша стремительно ворвалась наверх, в покои генеральши.
— Папочка! Папочка! Настя уезжает! Папочка, выйди! Настя от нас уезжает!
Откуда-то из-за угла выскочила Анна Ниловна и загородила дверь.
— Ты куда, малютка?
— Я не малютка! — Саша прорывалась к двери, хотела дернуть ее. — Если Настя уедет, я тоже уеду! Вот увидите! Я тоже заодно уеду!
— Куда это вы, барышня, разбежались? — Анна Ниловна крепко держала дверь. Лицо ее сделалось злым. — Бабинька не велели никого впускать! Бабинька не велели! — И Перепелицына вдруг, безо всякого перехода, расхныкалась. — А я тут сиди, сторожи...
— Папочка! Я уезжаю! — на весь дом кричала Саша.
— ...Да вы записочку-то от нее вчера получили? — спрашивал Сергей у Мизинчикова. — Вы в кустах, у меня под окном, прятались?
— Я? В кустах?
— Да, значит, это не вы были там, в кустах?..
— Я был в кустах... — смущенно сознался Мизинчиков. — Я немного постоял там, в кустах, подавая ей знаки... Но что касается записки... — Мизинчиков пожал плечами. — Я не получал записки.
— Я уезжаю! — раздался по всему двору Сашин звонкий голос. — Скажите папочке, что я уезжаю! Вы слышите? — Саша с решительным видом вывела из конюшни свою низкорослую лошадку, вскочила на нее и стала гарцевать по двору. — Папочка! Папа! — Лошадка ее не слушалась и лезла на клумбы, на грядки, даже хотела взойти на веранду. Саша, боясь свалиться, вовсе не пыталась ею править, а, напротив, сама ее слушалась, какие бы пируэты лошадка не выделывала. — Папочка! Прощай!
***
— ...Скажите, а вы никому больше не открывали своего плана? — допытывался Сергей у Мизинчикова.
— Признаться, я сказал Павлу Семенычу, когда еще он только приехал...
— Полю? Этому Полю?! — Сергей выглянул из-за конюшни и увидел, как Саша носится по кругу, и Гаврила бежит наперерез, и Сашина лошадка, поднявшись на дыбы, отскакивает от него и топчет грядки и сшибает огородные пугала... — Саша! — закричал он и кинулся в ту сторону.
Вдруг навстречу ему, бойко позвякивая колокольчиками, влетела во двор пара лошадей, запряженных в коляску. Они круто остановились у крыльца. Сашина лошадка кинулась в сторону, Гаврила успел ее удержать, и Сергей подал руки бледной от ужаса, но всё еще упиравшейся Саше. Он подхватил ее и снял на землю. Из коляски выпрыгнул тот толстый барин, что встретился вчера Сергею у кузницы.
— Берите! Возьмите ее! Привез! Насилу привез! — кричал он, размахивая руками и показывая на свою коляску. Он был весь красный, разгоряченный, кипящий, словно самовар. — Вот доставил вам сокровище ваше! Сперва сама на руки бросилась, потом — кусаться! — К нему со всех сторон сбегались люди. Сергей оглянулся и замер в недоумении и только теперь заметил, что Саша всё еще дрожит у него в объятиях.
— Татьяна Ивановна! — вдруг крикнула она и побежала. Из коляски раздался какой-то вопль.
— Ваша-то блаженная еще до свету улепетнула! Где полковник? Зови сюда полковника! Я говорил, предрекал, не хотели слушать! — толстый барин героем расхаживал по двору. — На амуре помешана, амур-то у нее крепко в голове засел! А тот-то, тот-то каков?! С бороденкой-то! Еще отпускать не хотел! И маман при нем!.. Зови полковника!
— Господин Бахчеев, где же вы ее... — подошел Сергей.
— Да у кузницы! Смотрю — ни свет ни заря — уж тарантас чей-то стоит. Чую — происшествие! «Повороти, — говорю, — Григорий!» А уж эта раскрасавица сама ко мне бежит, ножками, ножками: «спасите, господин Бахчеев, спасите!»
— Поль! — вдруг выкрикнул из коляски голос Татьяны Ивановны. — Поль! Я умираю, Поль!
— Совсем ума решилась!..
— Воды! Воды! — заорала Анна Ниловна.
— Пустите меня! Пустите меня к ней! — подскочила Настя и сквозь всю набежавшую толпу дворовых и домочадцев пробилась к коляске. — Татьяна Ивановна, это я, Настя! — С помощью двух девушек она вытащила из коляски безжизненное тело Татьяны Ивановны.
— Что с ней?!
— Да она без чувств! — раздались голоса.
— Татьяна Ивановна! — прошептал Мизинчиков, проникнув в центр круга.
— Дура она, батюшка, набитая дура! Капитальная дура! Сызмальства на купидоне помешана...
Татьяна Ивановна вдруг открыла глаза и произнесла:
— Поль! Куда мы приехали?! Безумец! — и принялась истерически хохотать, потом взгляд ее остановился на господине Бахчееве, она словно бы только его и узнавала среди всех и пошла к нему, выставив вперед свой маленький зонтик. — Похитил, похитил! Злодей! — И все расступались перед ней, потому что она тыкала зонтиком во все стороны без разбору. — Спасите меня! Спасите меня! Поль!
— Да какой же я Поль?! — на всякий случай отступал Бахчеев. — Да свяжите же ее!..
— Коровкин! Бесстыдник! — с жалкой улыбочкой остановилась Татьяна Ивановна и ткнула зонтиком в Сергея. — Ну едем же, едем! Куда мы едем?! — Она была не в себе. Ее повели к дому. С веранды сбежала ее маленькая кудрявая собачонка, и Татьяна Ивановна вдруг радостно вскрикнула и стала вырываться от державших ее людей.
Егор Ильич торопливо спускался во двор.
Генеральша встала у окна, наблюдая сверху эту сцену.
Фома Фомич тоже распахнул свое окно. Ему было видно, как в растерянности спускается с крыльца полковник, как Татьяна Ивановна, вырвавшись, упав на клумбу, целует ее и прижимает к себе... Фома Фомич с брезгливою усмешкой, но и с каким-то тайным любопытством наблюдал царивший во дворе бедлам.
— Пойдемте, дядя, — сказал Сергей, осторожно отводя под руку полковника. — Это просто истерика. Бессонная ночь, нервы... Сейчас пройдет. Я рад за вас, дядя.
— Что ж радоваться! Плакать надо... — вздохнул Егор Ильич, и его добрые глаза переполнились сочувствием и тревогой. — Что ж делать-то, Сережа?.. А я уж матушке обещал как раз... сегодня предложение сделать.
— Да какое теперь предложение?! Право, дядя! Да очнитесь! Она с другим бежала! С этим Полем! Ночью! Да я вижу, вы готовы теперь из одного милосердия на ней жениться!
— Нет, нет, Сережа... Ты вот... всегда... — болезненно морщась, говорил дядя, — ты всегда... преувеличиваешь. А я кругом, кругом виноват... И перед Фомой...
— Милый дядя! Милый мой, добрый дядюшка! — Сергей усадил Егора Ильича на веранде, и тот послушно, в задумчивости, сел и закрылся руками. — Ни в чем вы, ни в чем не виноваты! Давайте забудем обо всем, право, всё это к лучшему! Сегодня именины Илюши, будем веселиться...
— Ах да, именины Илюши...
— А вы и забыли... — как ребенка, уговаривал его Сергей.
— И перед ним виноват, и перед тобой виноват, и перед Настенькой, и перед Татьяной Ивановной, и перед матушкой, и перед Фомою. Что же это, Сережа? Как жить-то на этом свете, коли я один передо всеми виноват? Коли я и в мыслях никому худого не пожелал, а выходит — во всем виноват? Все вокруг ходят обиженные, несчастные, с недовольными лицами, с неисполненными надеждами, все ссорятся, ненавидят, насмешнивают друг над другом...
— Да вы не думайте об этом, дядя, вы хоть раз о себе подумайте! Вы еще молоды, вы будете счастливы...
— Да как же я буду счастлив? Как же я могу быть счастлив посреди этих лиц, недовольных, страдальческих?
— А может, они и не страдальческие, а так — один театр, одна только претензия! А вы тоже — надуйтесь да и сидите так, словно на весь свет в обиде, вот и перед вами забегают!
— Да что ты говоришь, Сережа, опомнись! Да ты всё шутишь... Ты шутишь? Не могу я так, Сережа...
— Шучу, дядюшка, шучу. Один известный автор так сказал: «Если хочешь быть счастливым, будь им».
— Как это? «Если хочешь быть счастливым...» Да ты всё шутишь!
— Это не я, а Козьма Прутков пошутил.
— Шутники все, шутники... — с гримасою досады встал дядя. И вдруг вдалеке ударил гром. Дядя вглядывался в небо, прищурясь и принюхиваясь к грозовому воздуху. Двор постепенно опустел. — Теперь все шутить умеют. А вот ты научи, ты меня научи! Ты мне слово дай, мысль, идеал... чтоб на всю жизнь — и не отступать! — Снова ударил где-то гром — чуть явственнее. — Шутка мелькнет и хвост покажет, — говорил Егор Ильич, в задумчивости глядя в небо. — А вот отчего на Ильин день всегда гроза? Сколько помню себя — на Илью-пророка всякий год гроза, не утром, так вечером настигнет. И сегодня не пронесет...
Когда обед подходил к концу и принесли сладкое, Саша и Настя с таинственным видом вывели Илюшу на видное место и зашептались возле него...
— Говори, Илюша!
Он был нарядный, в праздничной красной рубашечке, с завитыми локонами. Саша сказала:
— Папочка! Так как вы были военный и воевали с неприятелями, то Илюша и выучил стихи про военное...
— Да, да, да, — рассеянно отвечал Егор Ильич, он был весь в своих мыслях, только изредка взглядывал на Фому, покойно сидевшего в кресле, и вовсе не замечал Сашиного лукавства. — Осада Памбы!
Девять лет, как Педро Гомец
Осаждает замок Памбу,
Молоком одним питаясь...
— начал Илюша ровным и ясным голосом, без запятых и без точек, —
...И всё войско дона Педро,
Девять тысяч кастильянцев,
Все по данному обету
Ниже хлеба не снедают,
Пьют одно лишь молоко!..
Всякий день дон Педро Гомец
О своем бессилье плачет,
Закрываясь епанчою.
Настает уж год десятый;
Злые мавры торжествуют.
А от войска дона Педро
Всего-навсего осталось
Девятнадцать человек...
Саша и Настя смотрели в сторону полковника, ожидая обрадовать его своим сюрпризом. Но он не видел их взглядов и даже, кажется, не слушал стихов и весь был вдали от праздника. Генеральша торжественно кивала головой, предполагая, верно, что стихи героического содержания. Перепелицына ахала и охала и вставляла после каждой фразы: «ай-ай-ай!» Мизинчиков грустно ухмылялся. Впрочем, с самого появления Татьяны Ивановны на лице его застыла саркастическая, но печальная улыбка. Сосед, господин Бахчеев, то и дело всплескивал руками и рычал про себя, словно помогая Илюше читать.
...Их собрал дон Педро Гомец
И сказал им: «Девятнадцать!
Хоть мы крепости не взяли,
Но поклясться можем смело
Перед совестью и честью,
Не нарушили ни разу
Нами данного обета:
Целых девять лет не ели,
Ничего не ели ровно,
Кроме только молока!..»
Саша хихикнул громко, стараясь обратить внимание отца... Его словно разбудили.
— Экая галиматья! — сказал он сердито. — Девятнадцать человек осталось, а был, наверно, значительный корпус! Лучше б по целому барану ели, да крепость бы взяли...
— Это, Егор Ильич, шуточные стихи, — подсказала тихонько Настя.
— А! Шуточные! Комические! — очнулся полковник. — То-то я смотрю... На молоке всю армию поморил! Очень остроумно — не правда ль, Фома?
Фома Фомич сдержанно улыбался. Он был тих и кроток всё время и как-то отрешенно, просветленно улыбался, медленно обводя всех взглядом.
— ...Это сатира, или как это называется... аллегория! — продолжал полковник, обернувшись теперь к генеральше. — Должно быть, на какого-нибудь иностранного полководца... Видать, умный поэт написал!
— Это господин Кузьма Прутков написал! — выскочила Саша.
— Люблю поэтов! Славные ребята! — суетился дядя, как-то невольно оборачиваясь к Фоме. — Непременно надо на журналы подписываться, коли все такие поэты участвуют! Ты, брат Фома, совершенно был прав, когда, намедни, внушал, что надо подписываться! Я и сам думаю, что надо!
Фома только кивал со значительной и печальной улыбкой. И поглядывал на дверь. Опять издалека раздались раскаты грома, перекрывая завязавшийся за столом разговор.
— ...В журналах этих одни вольтерьянцы! Сочинители-то! — говорил господин Бахчеев.
— Продолжай, Илюшенька, — прошептала в углу Настя, но Илюша вдруг чего-то испугался, подбежал к отцу и спрятал голову.
— Готово, Гаврила? — произнес вдруг Фома Фомич, и все только сейчас заметили, что на пороге стоит, понурив голову, Гаврила. — Узелок мой положил на телегу? — продолжал слабым голосом Фома.
— Положил-с...
— Позвольте мне теперь, полковник, просить вас оставить на время интересную тему о литературных аллегориях... Вы можете продолжать ее без меня. Я же, прощаясь с вами навеки, хотел бы вам сказать несколько последних слов...
— Фома! Фома! Да что это с тобой? — вскочил полковник. Потом и Фома медленно поднялся из кресла. — Ради Бога, Фома! Что ж это значит?!
— Фома! — взвизгнула генеральша. Анна Ниловна уже тянулась к ней с водою.
— Я решился идти куда глаза глядят, — ровным, тихим голосом проговорил Фома. — И потому нанял на свои деньги простую мужичью телегу. На ней теперь лежит мой узелок и несколько любимых книг. Вы спрашиваете, полковник: «что это значит?» Удивляюсь вопросу! — Фома горько усмехнулся и проницательно посмотрел на Егора Ильича. Тот даже попятился от этого взгляда. — Понимаете ли, полковник, что вы должны отпустить меня теперь просто и без расспросов? — Фома потупился стыдливо. — В вашем доме даже я, человек пожилой и мыслящий, начинаю уже серьезно опасаться за чистоту моей нравственности...
— Фома! Фома! Уверяю тебя... — холодный пот выступил у дяди на лбу. — Не пущу я тебя!..
— Разъясните же мне, — почти ласково начал Фома, — каким образом вы в состоянии смотреть теперь мне прямо в глаза? Разъясните мне эту последнюю психологическую задачу из человеческого бесстыдства, и тогда я уйду по крайней мере обогащенный новым познанием об испорченности человеческого рода...
— Фома Фомич! Голубчик! — в отчаяньи прокричала генеральша, — что это ты задумал?
— Позвольте без объяснений сказать вам несколько напутственных слов, последних слов моих в вашем, Егор Ильич, доме... — Фома стал медленно, устало расхаживать вдоль стола. — В Харинской пустоши у вас до сих пор сено не скошено. Скосите и скосите скорей...
— Но, Фома... — начал Егор Ильич, — какое сено?..
— Вы хотели рубить зыряновский лес. Не рубите. Вот вам мой совет. Сохраните леса! Ибо леса сохраняют влажность на поверхности земли. Жаль, что вы слишком поздно посеяли яровое... Удивительно, как поздно сеяли вы яровое... Но, однако, всего не передашь, я пришлю вам наставление в особой тетрадке... Прощайте, прощайте все! И да благословит вас Господь! И да сохранит он вас от тлетворного яда страстей ваших! И если тлетворный яд еще не охватил всего здания, то по возможности потушите пожар! Умерьте страсти. Побеждайте себя. «Если хочешь победить весь мир — победи себя». Вот вам, полковник, последнее слово мое...
— Да что ты, Фома?! О чем ты, Фома? — полковник двигался бочком к двери, перегораживая Фоме дорогу, протягивая к нему руки.
— Оставьте меня, полковник, — брезгливо отстранился Фома.
— Но объяснись, Фома, объяснимся...
— Ну хорошо же, вы сами просите от Фомы объяснений... — Фома надолго замолчал, а потом начал с усилием. — Сегодня, распахнув мое окно, я сделался свидетелем ужасного вертепа, и душа моя в трепете отшатнулась: как мог я жить здесь, как могли смотреть глаза мои на гнусный пример необузданности, который подаете вы, полковник, своим низшим! Вы довели до отчаянья, до позорного шага, до безумия эту несчастнейшую Татьяну Ивановну! Но это не всё: сегодня вы чуть не убили родное дитя ваше, когда это юное, наивное создание бросилось на защиту другой, обольщенной вами, опозоренной, принужденной покинуть этот дом из-за вас...
— Фома! Это заблуждение! Ты не понял, Фома! Выйдем отсюда, Фома... — умолял Егор Ильич.
— Да я готов взобраться на мужичью соломенную крышу и кричать оттуда о вашем гнусном поступке!..
— Фома! — закричал полковник, сжимая кулаки. — Не губи себя!..
— Вы обольстили эту девицу! И пусть знают все, что вчера ночью я был случайным свидетелем вашего тайного свидания!.. Я застал эту девушку в ваших объятиях... А сегодня вы осмелились подкупить меня своими миллионами, этими гнусными бумажками вы хотели избавиться от меня — свидетеля вашего преступления!
— Фома! Я убью тебя...
— Да, именно преступления, ибо из этой девицы, имеющей наиневиннейший вид, вы успели сделать развратную из девиц!
Едва Фома произнес последнее слово, как дядя схватил его за плечи, повернул, как соломинку, и с силою бросил на стеклянную дверь. Удар был так силен, что двери распахнулись настежь, и Фома, слетев кубарем по каменным ступенькам, растянулся на дворе. Разбитые стекла с дребезгом разлетелись по веранде.
— Гаврила, подбери его! — вскричал полковник. — Посади его на телегу, и чтоб духу его не было в Степанчикове!
В столовой наступил какой-то столбняк. Никто не двигался. Всё потемнело, словно черная тень легла на стены и на лица. Удары грома слышались чаще и чаще, и вдруг крупный дождь застучал в окна.
В тишине раздались тяжкие судорожные рыданья генеральши.
Егор Ильич обернулся и увидел Настю, она уводила из комнаты детей. Фигурка ее стала маленькой и согнутой, словно у старушки.
— Настя! Анастасия Евграфовна! — крикнул Егор Ильич. — Постой!
— Фома! Фома-а! — завопила генеральша и, вся в слезах, бросилась через всю комнату к веранде. Две тетушки подхватили ее под руки и удержали.
— Матушка! — порывисто начал Егор Ильич. Она вздрогнула и закрылась от него руками, точно боясь теперь, что он и ее ударит. Вид у полковника был самый решительный и непреклонный.
— Позвольте, Егор Ильич, батюшка, водички для маменьки-с... — подскочила Перепелицына, вдруг, в один миг, оробевшая перед полковником.
— Матушка! Вы слышали клевету, выслушайте же и оправдание. Я люблю Анастасию Евграфовну, люблю давно и хочу на ней жениться. И потому теперь при вас, в присутствии друзей и родных, я умоляю ее сделать мне бесконечную честь, согласившись быть моей женою!
Настя вздрогнула и прижалась к дверному косяку.
— Вороти Фому Фомича! Егорушка! — завопила старуха, словно и не слышала полковника. — Сейчас вороти! Не то я к вечеру помру без него! — И вдруг с пронзительным воплем бросилась на колени перед сыном.
— Маменька! — горестно вскричал Егор Ильич.
— Вороти его, голубчика! — И полковник, и Анна Ниловна, и тетушка Прасковья — все пытались поднять генеральшу, но она не давалась. — Вороти, Егорушка! Жить без него не могу! Голубушка, Настасья Евграфовна, всё тебе отдам, всем пожертвую, упроси его, чтоб вернул Фому Фомича! Не клади меня живую во гроб, упроси Фому Фомича воротить! — Она обернулась лицом к Насте и отмахивалась обеими руками от тех, кто ее подымал.
— Смертью уморите вы маменьку! — кричала Насте Перепелицына.
— Вы слышали: я ищу руки этой девицы! — пытаясь перекричать общий гам, начал полковник. — И умоляю вас, чтоб вы благословили союз наш!
— Упроси, упроси Фому воротить! — заходилась генеральша. Настя пятилась от нее в коридор.
— А вам, Настасья Евграфовна, не следовало бы ссорить маменьку с ихним сыном, это и Господь Бог запрещает...
— Анна Ниловна, удержите язык! — вскричал дядя решительно и, взяв за руку Настю, потянул ее обратно в комнату. — Настасья Евграфовна! Вы слышали мое предложение?
— Нет, Егор Ильич, нет, уж оставим лучше... Это всё пустое... А я о вас всегда буду помнить, как о моем благодетеле... — Тут слезы прервали ее голос. — Я еще вчера сказала вам... Меня не хотят у вас. Маменька ваша не даст нам благословения... Другие тоже... — чуть слышно прошептала Настя, понемногу справляясь со слезами. — Вы сами раскаетесь потом, вы будете несчастны из-за меня... с вашим добрым характером...
— Именно с добрым характером-м! — поддакнул Ежевикин. — Именно добренькие! — Он заменил Анну Ниловну подле генеральши и, причитая и сюсюкая, поднял старуху с колен и стал усаживать в кресло, обмахивая рукой, словно веером. — Так, Настенька, так! Добренькие-с! Именно, вот это словечко и надо было упомянуть...
— Лучше уж простимся, Егор Ильич, — произнесла Настя, снова заливаясь слезами.
— Настасья Евграфовна! Неужели это последнее ваше слово? — Дядя смотрел на Настю с невыразимым отчаяньем. Она плакала. В эту минуту страшный удар грома разразился чуть не над самым домом. Всё здание потряслось. Генеральша закричала.
— Батюшка, Илья-пророк! — прошептали пять или шесть голосов все вместе, разом.
— Последнее, последнее, Егор Ильич, — подхватил в общем шуме Ежевикин. — Наидобрейший вы человек, Егор Ильич, и чести нам много изволили оказать! Много чести! А все-таки мы вам не пара! А Фому Фомича вы воротите!
— Вороти! Вороти! — кричала генеральша.
— Напрасно, напрасно изволили его так изобидеть! Сами будете потом говорить, что напрасно... Наидостойнеший человек-с. А вот теперь перемокнет. Уж лучше бы теперь воротить. Потому что ведь придется же воротить... — И с этими словами Ежевикин как ни в чем не бывало сел за стол и принялся за свой оставленный пудинг с особым даже аппетитом и смакованием. — А мы с Настенькой грозу переждем и в поход-с...
— Подожди, Евграф! Еще одно слово будет, одно только слово... — Полковник отошел в угол, сел в кресло и закрыл руками глаза.
Весь дом гремел и дрожал от сильнейшего ливня. В комнате стало совсем почти темно.
— А Фома Фомич, — прошептала Анна Ниловна, — что с ним теперь в поле-то будет?
— В одном сюртуке пошли... — с ужасом произнесла тетушка Прасковья. — Хоть бы шинельку взяли с собой...
— Зонтика тоже не взяли-с... — всхлипнула Анна Ниловна. — Убьет их теперь молоньей-то!
— Непременно убьет! — подхватил вдруг Бахчеев. — Да еще и дождем потом еще смочит!
— Хоть бы вы-то молчали, — шепнул ему Сергей.
— Да ведь он человек али нет? — гневно отвечал Бахчеев. — Ведь не собака! Небось сам-то не выйдешь на улицу! Ну-тка, поди, покупайся!
— Дядюшка, — прошептал Сергей, в беспокойстве расхаживая мимо полковника. — Дядюшка...
— Друг мой... — поднял голову Егор Ильич.
— Дядюшка, неужели вы согласитесь...
— Друг мой... Я теперь знаю... — Дядюшка стремительно пересек комнату и встал перед генеральшей. — Я ворочу Фому Фомича, я догоню его! Но на одном условии: он должен здесь, в кругу всех свидетелей, сознаться в вине своей и просить у Насти прощения! Я его заставлю!.. И тогда... пусть, пусть будет так... Сам же я, с сего же дня, от всего отстраняюсь... Живите здесь все покойно и счастливо. — Полковник снова отошел и опустился в кресло. — Я оставляю Степанчиково. Я еду в полк. Довольно! Еду!
Вдруг отворилась дверь, и Гаврила, весь измокший, весь в грязи, предстал перед смятенною публикой. Грязная вода стекала с него ручьями.
— Лошадь молоньи испужалась и в канаву бросилась... — начал он плачевным голосом. Визги, ахи, крики сопровождали каждое его слово.
— Где Фома? — Дядя бросился к Гавриле. Генеральша рыдала.
— Телега перевалилась...
— Ну... А Фома?
— В канаву упали.
— Да ну же, досказывай!
— Бок отшибли и заплакали. Я лошадь выпряг и верхом прибыл доложить-с...
— А Фома там остался?
— Встал и пошел себе дальше с палочкой, — заключил Гаврила и вздохнул.
— Его-руш-ка! — сквозь рыдания слабо молила генеральша.
Его Ильич стоял, дико и беспомощно озираясь по сторонам. Все молчали с похоронным видом. Только на лице Ежевикина мелькнула ухмылочка, он выждал паузу, облизнул с губ пудинг и произнес, предупреждая события, обыденнейшим, впрочем, тоном:
— Фуражку-то, фуражку не забудьте! Куда ж в такую погоду без фуражки? Одеться потеплее надо...
Егор Ильич махнул рукой и выскочил во двор без фуражки.
— Полкана! Полкана!
— И зонт, зонт для Фомы Фомича не забудьте, — обращаясь к Перепелицыной, бормотал Евграф Ларионыч со своей ухмылочкой.
Кто-то уже бежал через двор, раскрывая зонт.
И вскоре топот лошадиных копыт возвестил о начавшейся погоне за Фомой Фомичом. Генеральша бросилась к окну, и дамы за ней.
— Спирт... Спирту приготовьте, для растирания... — говорил старик Ежевикин.
— Они теперь натощак... Крошечки хлебца с утра в рот не брали, — сокрушалась добрая тетушка Прасковья Ильинична, хлопоча возле стола.
— Очки позабыли... — Анна Ниловна нашла позабытые Фомой очки в футляре, и находка произвела необыкновенный эффект. Генеральша схватила их и прижала к своему намокшему от слез лицу.
— Чует мое сердце — не догонит, не воротит... А что как он в лес повернул? Да в лесу и спрятался... от нас! — всхлипнула генеральша, без сил опускаясь в кресло. — Странник горемычный... Мученик!.. Давеча он про костер... на костер взойти клялся... Это он нам знак подавал! Это вещий знак был... предчувствие судьбы...
Пока старуха нашептывала слабым голосом свое отпечанье Фоме Фомичу, в комнате стало пустынно: все разбрелись по углам, один Ежевикин сидел у стола.
— Папа, прикажи запрягать, — первой поднялась Настя.
— Настенька, я с тобой, я с тобой! — пошла за ней Саша. — Я не хочу здесь оставаться! Евграф Ларионыч! — обратилась она к Ежевикину с намереньем попросить — не возьмет ли он ее с собой.
— От вас, барышня, яблочком пахнет... — старик с улыбкой удержал ее за руку. — Дождичком пахнет...
— Ноги моей больше не будет в этом доме! — заявила Саша, и все — Сергей, Мизинчиков, Бахчеев, — все стали подниматься со своих мест.
— А у вас, барышня, еще покамест ножка, ножка... — вслед ей сказал Ежевикин и сделал гримаску. — «Нога!» Ишь ты — «ноги моей...» До этого словечка еще дожить надобно, не всяк и произнести умеет с эффектом: «ноги моей!..» Верно, господин Бахчеев?
— Нет, батюшка! — не слушая его и тяжело отдуваясь, встал толстяк. — Ноги моей... еще третьего дня сказал, что ноги моей не будет...
— Да вот и я, батюшка, про ногу толкую... Иль сильно опечалились, что Фома Фомич в поле заблудится?
— Тьфу! — Бахчеев направился к выходу, зацепляясь грузным телом за стулья. — Время тому еще не пришло: золоторогих быков еще под экипаж ему не достали! — И продолжал грозным шепотом, наклонясь к Ежевикину: — Не беспокойтесь, батюшка, хозяев из жизни выживет и сам останется!
— Да вы только что, только что совсем обратное говорили, — вскочил Сергей и тоже пошел к выходу. — Воротить Фому требовали!
— Я? — искренне удивился Бахчеев.
— А вы, Сергей Александрович, погодите, не горячитесь... — Ежевикин предложил Сергею стул, преградив ему дорогу.
— Гроза прошла, и господин Бахчеев, видимо, изменил свои убеждения, — раздался язвительный голос Мизинчикова.
— А вы давеча мне про иезуитика рассказать обещались, — придвинулся Ежевикин к Сергею.
— Я? Вам?
— Обещали... про иезуитиков рассказать, а то мы по темноте своей... Иль это господин Коровкин, я уж запамятовал...
— Какой Коровкин?! — вскочил Сергей, едва успев сесть. — Нет, еду! Едем, Иван Иваныч! Вы со мной?
Вдруг откуда-то сверху раздался странный звук — то ли смех, то ли плач.
— Татьяна Ивановна... — проговорил одними губами Мизинчиков и застыл на месте. Все на секунду остановились у выхода на веранду. Прислушались. Сергей не выдержал и подтолкнул Мизинчикова.
— Едем! Вон из этого сумасшедшего дома! Вон! Больше ни минуты...
— «Ноги моей!..» Про ногу-то забыли... прибавить, — лукаво произнес Ежевикин. Он продолжал неподвижно сидеть за столом.
— Что? Старик тоже помешался! Едем! Иван Иваныч, собирайтесь! Немедленно!
— Зря, зря торопитесь... — покачивал головой Ежевикин, словно наслаждаясь общим смятением. — Погодите лучше... потому что всё равно ж придется погодить-с...
Но старика уже никто не слушал. Сергей, Мизинчиков и Бахчеев вышли на веранду и остановились перед огромной лужей, разлившейся у крыльца. Выглянуло солнце. В дальнем конце двора бегали по лужам и брызгались дворовые ребятишки.
— Прощай, Степанчиково! — сказал Сергей и с опаскою сошел с крыльца. Лужа оказалась глубока, и он двинулся по краю ее и вынужден был остановиться и снова взобраться на ступени.
— К вечеру просохнет, — сказал господин Бахчеев, расхаживая по веранде. — У нас тут быстро... в песок уходит... Григорий! — громко крикнул он через двор. — Гришка! — Но никто не отозвался.
С заднего двора доносилось треньканье балалайки. Всё тот же «комаринский»!
Мизинчиков, задрав голову, смотрел на верхнее окно, ждал, что Татьяна Ивановна выглянет.
И вдруг звонкий детский крик раздался по двору.
— Везут! Везут!
Во двор въехала телега, а позади нее верхом ехал Егор Ильич.
На телеге, понурив голову, мокрый и несчастный, сидел Фома, и тело его, словно неживое, вздрагивало послушно от каждого толчка и накренилось, едва не повалилось совсем, когда мужик остановил телегу.
— Фома! — послышался истерический вопль генеральши. Все высыпали во двор. Окружили телегу.
Полковник живо соскочил с лошади и бросился к Фоме. Тот ненавидящими глазами смотрел вокруг и как будто не понимал, что ему нужно делать и куда его привезли.
Егор Ильич и Гаврила стали вынимать Фому из телеги. Внизу была лужа, Фома ступил в нее, шатаясь, но тотчас полковник с Гаврилой подхватили его безжизненные руки, подставили плечи и понесли Фому через лужу к веранде.
Все стали кричать наперебой. Женщины тащили какие-то склянки — со спиртом, с настойками, и теплые вещи — одеяло, одежду, шлафрок Фомы, и каждая пыталась протиснуться и заглянуть в лицо Фомы Фомича. Его ноги, свисая, словно плети, неуверенно нащупывали пол...
— Наверх, наверх его несите!
— Бузины! Бузину приготовили?
— Умирает! — взвизгнул кто-то. Поднялся ужасный вой.
Фома смотрел в пространство, точно и не понимая, где он.
— Ты у нас, Фома, ты в кругу своих! — бормотал полковник. — Да не хочешь ли подкрепиться, а? Чтоб согреться?
— Фалалей! Фалалей! Попляши! — крикнул кто-то.
Тотчас выскочил хорошенький дворовый мальчик и стал приплясывать перед носом Фомы, словно вызывая к жизни последние остатки сил бедного скитальца. Но Фома и его не замечал и, поддерживаемый полковником, напрямик двигался к своему креслу. Сел и закрыл глаза.
— Переменил бы теперь костюм, Фома, а то заболеешь...
Кто-то стянул с Фомы рубашку, генеральша сама накинула на него шлафрок.
— Малаги бы я выпил теперь, — простонал Фома, не открывая глаз.
— Малаги? А есть ли у нас малага?
— Как не быть! — побежала за малагой Прасковья Ильинична.
— Вот теперь, Фома, ты отдохнешь, Фома... — начал, сбиваясь, полковник.
— Малаги захотел! Тьфу! — Бахчеев вышел на крыльцо и еще раз в сердцах плюнул. — Вот ломаться-то теперь будет! Ну я-то чего тут стою? Чего я-то тут жду? Гришка! — рявкнул он на весь двор.
Кучера опять не было. И господин Бахчеев опять потянулся в комнату — полюбопытствовать. Все стояли, один Фома сидел в кресле с умирающим видом и как будто бы бредил.
— ...Где, где они, те дни, когда я еще веровал в любовь и любил человека?! А теперь — где я? Где я?..
— Ты у нас, Фома, успокойся! — стоял перед ним полковник. — А я вот что хотел сказать тебе, Фома... То есть я хотел сказать, Фома, что понимаю, как давеча, обвинив, так сказать, невинную девушку...
— Где она, где она, моя невинность?! — подхватил Фома. — Воротите мне мою невинность, воротите ее!
— Эк, чего захотел! — проворчал, отворачиваясь, Бахчеев. — Подайте ему его невинность!
— Где я? Кто кругом меня? — продолжал Фома. — Жизнь, что же ты такое? Живи, живи, будь обесчещен, опозорен, избит, и когда засыплют песком твою могилу, тогда только опомнятся люди, и бедные кости твои раздавят монументом!
— Фома! — прервал Егор Ильич. — Полно! Успокойся!
— О, не ставьте мне монумента! Не надо мне монументов! В сердцах своих воздвигнете мне монумент, а более ничего не надо, не надо, надо!
— Нечего говорить о монументах, — твердо сказал полковник. — Видишь, Фома, я понимаю, что ты, может быть, горел благородным огнем, упрекая меня давеча. Но ты увлекся, Фома. Уверяю тебя, ты ошибся, Фома!
— Дайте, дайте мне человека! Дайте мне человека, чтоб я мог полюбить этого человека! Я хочу любить, любить человека... Кто кругом меня? Это буйволы и быки, устремившие на меня рога свои...
— Фома! Фома! Ты должен сей же час испросить прощение у благороднейшей девицы, которую ты оскорбил! — решительно сказал полковник.
— Какую девицу? Какую девицу? Где она? Где эта девица? Напомните мне что-нибудь... — Фома Фомич, казалось, был в глубоком забытьи. Тетушка подала ему малаги, но он не притронулся, и стакан, казалось, вот-вот выпадет из его ослабевшей руки. — Хоть что-нибудь об этой девице...
В эту минуту Настя подошла к Егору Ильичу и смущенно дернула его за рукав.
— Не надо, оставьте его, к чему всё это?
— Боже, я припоминаю! Помогите, помогите мне припомнить! — Фома сделал слабое движение в кресло. — Скажите: правда ли, что меня изгнали отсюда, как шелудивую собаку? Правда ли, что молния поразила меня?.. Меня вышвырнули отсюда с крыльца... правда ли? Я припоминаю... Это вы, полковник?
— Это я, Фома...
— Приподымите меня... Теперь я очнулся совсем. — Фома замер, прислушиваясь к самому себе. — Гром не убил во мне умственных способностей. Осталась, правда, глухота в правом ухе... От падения с крыльца, должно быть... Впрочем, какое кому дело до правого уха Фомы?.. — прошептал он, отворачиваясь и совсем угасая. Потом вдруг, словно из последних сил, поднял голову и выпрямился. — Теперь слушайте же все мою исповедь, а вместе с тем и решите судьбу несчастного Опискина. Да, я давно уже наблюдал за вами, полковник. И видел всё, всё... Кто обвинит меня, что я поневоле затрепетал о чести этой невинной девицы? Зная необузданное стремление страстей ваших, я вдруг погрузился в бездну ужаса и опасений... Если хотите узнать о том, как я страдал, спросите у Шекспира: он расскажет вам в своем «Гамлете» о состоянии души моей. Я сделался мнителен и ужасен. Я хотел спасти ее! Я хотел удалить ее из этого дома! Оттого-то и видели вы меня всё последнее время раздражительным и злобствующим на весь род человеческий... Вся вина моя, следственно, состояла в том, что я слишком убивался о судьбе и счастье этого дитяти; ибо она еще дитя перед вами.
— Конечно, Фома, если так...
— Благоволите дослушать, полковник... Знаете ли, что все поступки ваши поминутно удостоверяли меня во всех подозрениях моих? Сегодня, когда вы осыпали меня своим золотом, я подумал: «Он удаляет от себя в лице моем свою совесть, чтоб удобнее совершить преступление...»
— Фома! Фома! Неужели ты это думал? — с ужасом сказал полковник.
— Почему же прежде, прежде... — продолжал Фома, — он не прибежал ко мне, счастливый и прекрасный — ибо любовь украшает лицо, — почему не бросился в мои объятия и не поведал мне всего, всего? Через вашу же неловкость и эгоистическую недоверчивость вы подвергли клевете и тяжким подозрениям эту чистую и благонравную девицу...
— Фома... — выговорил полковник с болезненной гримасой. Генеральша и ее общество с благоговением слушали Фому.
— ...Сегодня, когда вы вышвырнули меня из окошка, я думал про себя: «Вот так-то всегда на свете вознаграждается добродетель!» Что случилось после моего падения — не знаю... Не помню... Избитый, униженный, подозреваемый в оскорблении девицы, я шел по дороге и молился за вас, полковник. И Господь внял молитве бедного странника. И указал мне путь: я решился вернуться, я решился вернуться лишь для того, чтоб вы знали, как мстит за свои обиды Фома Опискин... Протяните мне вашу руку, полковник!
— С удовольствием, Фома! Так как ты вполне объяснился теперь... вот тебе рука моя, вместе с моим раскаянием...
Егор Ильич с жаром подал ему руку, не подозревая еще, что из этого выйдет.
— Дайте и вы мне вашу руку, — продолжал Фома слабым голосом, отыскивая глазами Настеньку. — Подойдите, подойдите, милое мое дитя... Это необходимо для вашего счастья... — Настя робко протеснилась сквозь толпу, окружавшую Фому Фомича, и протянула к нему дрожащую руку.
— Соединяю и благословляю вас, — произнес Фома самым торжественным голосом и соединил две протянутые к нему руки. — И если благословение убитого горем скитальца может послужить вам в пользу, то будьте счастливы. Вот как мстит Фома Опискин, — прибавил он тихо. И вдруг воскликнул: — Урра!
Настя побледнела и робко проговорила, что «это нельзя...» Но было уже поздно. Бахчеев первым подхватил «урра!», Саша запрыгала от радости и тоже стала кричать «ура» и бросилась целовать отца и Настеньку.
— Ура! — еще раз крикнул Фома. Саша подскочила к нему и поцеловала. — И на колени, на колени, дети моего сердца, перед нежнейшею из матерей. Просите ее благословения...
Егор Ильич и Настя, еще не взглянув друг на друга, испуганные и, кажется, еще не понимавшие, что с ними делается, упали на колени перед генеральшей. Она стояла ошеломленная и не знала, как ей поступить. Тогда Фома сам повергся перед своей покоровительницей. Это уничтожило все ее сомнения. Она залилась слезами и пробормотала, что согласна.
— Шампанского! — заревел господин Бахчеев. — Урра!
Полковник вскочил и стиснул Фому в объятиях.
— Нет-с, не шампанского, — подхватила Перепелицына и полезла на стул зажигать свечу перед образом.
Потом сняли образ Спасителя и поднесли генеральше, и жених с невестой снова стали на колени, так до конца и не понимая, что с ними случилось. И словно во сне проделали всё, что диктовала Анна Ниловна.
— В ножки-то поклонитесь, к образу-то приложитесь, ручку-то у мамаши поцелуйте!
После них к образу приложился и господин Бахчеев, причем тоже поцеловал у матушки-генеральши ручку.
— Ура! — закричал он снова. — Вот теперь так уж выпьем шампанского! Фома! Не знал я тебя, не знал! Прости меня, дурака!
— Ты, Фома, не только ученый, но и — просто герой!
— Вот они какие ангелы-с! — пропищала над Фомою Анна Ниловна.
— Генеральша плакала, а добрая тетушка Прасковья Ильинична — та просто заливалась слезами радости.
Принесли шампанское.
Сергей и Мизинчиков, забившись подальше в угол, следили несколько растерянно за происходящим. Они первыми подняли свои бокалы, однако не вышли из своего угла на свет, а только посмотрели друг на друга молча, и недоумение, изумление выразилось в их немых гримасах.
— Вот дело-то и сделалось! И без нас! — прошептал Сергей и вдруг расхохотался. Он смеялся долго и не мог удерживать своего смеха, а только прятался за толстой спиной господина Бахчеева. Потом, когда смеяться стало уж неприлично, когда все подняли свои бокалы, он еще плеснул себе шампанского и пошел к дяде обниматься и целоваться, и широкая улыбка играла на его губах. Ему было смешно. Он был как пьяный. Впрочем, он, действительно, опрокидывал бокал за бокалом, не глядя на общую церемонию.
— Поздравляю, дядюшка! Урра! — Все подхватили его «ура», и, пока все кричали, Сергей смеялся беззвучно. — Вот как просто всё устроилось! Урра! Разрешите, Настенька, ручку поцеловать... Урра! А вы, Евграф Ларионыч, что ж стоите? Что ж с нами не пьете? Что ж вашего-то благословения не спросили?
Старик Ежевикин попятился и махнул рукой. Прижал палец к губам, умоляя Сергея молчать, чтобы не спугнуть, не расстроить, не дай Бог, нежданного счастья.
— Все Фома... — промолвил растроганный дядя.
— Слава Фоме! Урра! — закричал Сергей. — Выпьем, Фома! Шампанского Фоме Фомичу! Музыку! Музыку! Где музыканты? Почему нет музыкантов?! Александра Егоровна! Марш! В честь Фомы Фомича! — Саша уже сидела за роялем. Раздались звуки марша. Все чокались и целовались.
И вдруг в комнату впорхнула Татьяна Ивановна в обольстительно изящном туалете, с сияющим лицом, со слезами радости на глазах... Она остановилась на миг, справляясь с переполнявшим ее восторгом, отыскала взглядом Настеньку и бросилась ее обнимать.
— Настенька! Настенька! Ты любила его, а я и не знала! Боже, они любили друг друга, они страдали в тишине, в тайне! Их преследовали! Настя, голубчик мой, скажи: неужели ты любишь этого безумца?! — Вместо ответа Настя поцеловала ее, и Татьяна Ивановна захлопала в ладоши от восторга. — Боже, какой очаровательный роман! Все эти мужчины, все до единого — неблагодарные, изверги и не стоят нашей любви. Но, может быть, он лучший из них. Подойди ко мне, безумец! — Татьяна Ивановна схватила за руку полковника. — Неужели ты влюблен? Неужели ты способен любить? — Голос ее срывался на высоких нотах, глаза воспаленно блестели. — Я хочу видеть, лгут ли эти глаза или нет! Нет, нет, они не лгут! О, как я счастлива! Настенька, друг мой, послушай: я подарю тебе тридцать тысяч. Возьми, ради Бога! Нет, нет! — закричала она, хватая Настю за руки и предупреждая ее возражения. — Мне не надо, не надо, мне много еще останется! Я уж так положила — тебе подарить! Я давно хотела тебе подарить и только дожидалась первой любви твоей. Я буду смотреть на ваше счастье... — И она расплакалась у всех на виду. Она плакала и улыбалась одновременно.
— Достойнейшая девица! Благороднейшая девица! — воскликнул господин Бахчеев и пошел со своим бокалом навстречу Татьяне Ивановне. — Матушка ты моя! Голубушка, прости меня, дурака! Не знал я твоего золотого сердечка! — Он потянулся поцеловать Татьяну Ивановну, но она ударила его по носу перчаткой и с возгласом «Безумец!» порхнула в сторону и сама бросилась целовать Настю, потом Егора Ильича, потом Ежевикина, прослезившегося от ее поступка, и, наконец, генеральшу, и Анну Ниловну, и Прасковью Ильиничну, приговаривая каждый раз восторженным шепотом:
— Вот счастье-то! Счастье... Они любят! Любовь! Любовь!.. Вот счастье-то! — Дошла очередь и до Фомы. Он сидел в своем кресле, весь закутанный, тихий и какой-то отрешенный.
— Фома! — воскликнул полковник. — Ты виновник нашего счастья! Чем я могу воздать тебе? — Егор Ильич уже встревожился, что среди всеобщего восторга о Фоме как будто и забыли.
— Ничем, полковник, — отвечала Фома. — Ничем...
— Музыку! Музыку! Саша! Польку! — подпрыгивая, кричала Татьяна Ивановна. — Танцевать! Танцевать! Танцуйте! Все танцуйте! — Она подхватила полковника, потом Настю, потом соединила их руки и, оставив их, бросилась к Евграфу Ларионычу, еще раз расцеловала его и увлекла танцевать. Старик отмахивался, однако проворно и в такт перебирал ногами. Сашенька перешла на вальс. Тогда Татьяна Ивановна закружила генеральшу, увлекла ее в объятия Ежевикина и, хохоча, кинулась дальше, чуть не сшибла с ног Перепелицыну, поцеловала ее, закружила, распахнула дверь веранды и увидела там своих девушек, горничных, которые, завидуя общему веселью, забавлялись с дворовым мальчиком Фалалеем, крутили его под вальс, так что он чуть не падал, и хохотали. Татьяна Ивановна схватила их за руки и повела хороводом.
Всё смешалось. Мизинчиков раздвигал стулья, пропуская танцующих. Сергей сел вместе с Сашенькой за рояль, и началась мазурка. Мизинчиков упал на колено перед Татьяной Ивановной и не смог сразу подняться, поскольку был изрядно пьян. Она тащила его за руку, и он стал неумело, но старательно танцевать, не поспевая за музыкой.
— Господин Коровкин! — доложил появившийся в дверях Видоплясов. Но никто его не слышал. Все танцевали. Мазурка сменилась «комаринским». Сергей и Сашенька, сидя за роялем, оглянулись на Фому Фомича. Он смотрел снисходительно, даже благосклонно. Он покачал головой в знак того, что и ему не чужды шутки, и два раза слабо ударил в ладоши. Что тут началось! Перепелицына пустилась в пляс, точно она всю жизнь только и мечтала плясать «комаринского». Вместе с ней и господин Бахчеев. И Татьяна Ивановна, и Фалалей...
— Господин Коровкин! Изволят находиться не в своем виде-с... — пытался перекричать общий шум Видоплясов.
— Коровкин! — всплеснул руками полковник. — Конечно, я рад... В такую минуту...
— Не в трезвом состоянии души-с... — тоненьким голосом рапортовал Видоплясов и отводил руку, придерживая кого-то за дверью.
Полковник с распростертыми объятиями кинулся к двери. Оттуда шагнул господин лет сорока, в изношенном фраке, с багровым круглым лицом, и тотчас грохнулся на пол, так что полковнику пришлось даже отскочить. Все засмеялись. Егор Ильич оглянулся на Фому. Фома задыхался от хохота.
— Рекомендуюсь: дитя природы, — приподымаясь, произнес несуразный господин. — Но что я вижу? Я опоздал!..
Общий хохот прервал его, и Видоплясов, схватив его за шиворот, уволок за дверь.
«Комаринский» продолжался. Анна Ниловна и Прасковья Ильинична приплясывали перед полковником и, наконец, увлекли и его, как он ни отбивался, и тогда все вокруг стали хлопать и притоптывать, любуясь полковником. И старик Ежевикин тоже прошелся в танце, помахивая платочком, словно он дама. Особенно отличался Фалалей, он без устали плясал вприсядку, и господин Бахчеев, уставший хлопать в ладоши, тоже стал приседать перед ним, а Татьяна Ивановна, хохоча, кружилась между ними, задевая их своим пышным платьем, размахивая букетом цветов.
— Они любят, любят, вот счастье, счастье! — задыхаясь от быстрой пляски, вскрикнула она и стала разбрасывать повсюду цветы. Она так быстро мелькала и кружилась по комнате, так растворилась в музыке и всеобщем движении, что никто не замечал ее удивительных глаз, словно остановившихся в сумасшедшем восторге.
— Настенька, Настенька, это тебе, тебе! — Она сняла ожерелье и обвила Настю за шею, надевая на нее свой подарок, и так, в обнимку, вывела Настю в круг, и они обе стали плясать, и Настя, до сих пор смотревшая со стороны и дичившаяся этого порывистого веселья, вдруг поддалась ему, словно забыла в один миг всё предшествующее этой помолвке, и пошла, пошла, легко приседая, вдоль стола, к веранде, под нарастающее топанье и хлопки.
Фома Фомич беззвучно ударял ладонью о ладонь.
Генеральша смотрела на него с восторгом и вдруг тоже сорвалась в круг, отвела руку с платочком и грациозно прошлась перед сыном. У Егора Ильича от умиления выступили слезы.
Фома мягко хлопал в ладоши. Когда вышла плясать генеральша, он стал хлопать медленней... И странно — Сергей, сидевший у рояля к нему спиной, стал реже бить по клавишам... Реже и сильнее, подчиняясь невидимому дирижеру... «Комаринский» обратился в какой-то таинственный, медленный мотив, застывающий на каждом такте, словно в предчувствии...
Все продолжали плясать плавно, заворожено, выделывая под медленную музыку самые неожиданные па. Генеральша прошлась перед креслом Фомы. Его беззвучные хлопки стали чуть быстрее, и вдруг генеральша закружилась, закружилась, и Сергей снова переменил такт. Сашенька убежала от рояля и тоже стала плясать.
Никто уже не говорил друг с другом, не смеялся. Все только плясали. У Анны Ниловны подкашивались ноги, она плясала в каком-то обмороке, но всё плясала и не могла остановиться... Ежевикин подпрыгивал и позвякивал колокольчиком над ее ухом. Татьяна Ивановна, обессилившая от пляски, рухнула в кресло, глаза ее как-то странно затуманились, застыли, но через миг она встала, выбрасывая вперед то одну руку, то другую, словно кто-то ее дергал, как куклу, за ниточки.
Фома продолжал тихо похлопывать ладонью о ладонь...