Карякин Ю. Ф. «Достоевизм» или «достоевщина»?

Аннотация на суперобложке*:

«Достоевский поднял гигантские горы философских проблем. И пока будет жить человечество, эти горы будут раскапываться всё глубже и глубже. Автор книги глубоко врылся в эти горы...»

Во-первых, какое-то странное разделение труда между гением и человечеством: Гений возводит горы, человечество их раскапывает, Да еще всю жизнь. Зачем горы раскапывать? Ну, призовите взобраться на них — тоже ведь задача не из нелегких. Во-вторых, раскапывать горы в книге о Достоевском является странным вдвойне. Ведь именно подобный призыв, как известно, принадлежит Петру Верховенскому из «Бесов»: «...горы сравнять — хорошая вещь, не смешная» — и в каком контексте: «Первым делом понижается уровень образования и талантов. Мы всякого гения потушим в младенчестве. Всё к одному знаменателю...»

Читал ли автор эту аннотацию? И неужели согласился с нею? А может быть, сам и написал?

Но обратимся к самой книге.

«Парик лысого на густой шевелюре»

Читаю: «Проблема “быть и казаться” поставлена Достоевским четко. Одни хотят казаться лучше, другие хуже, чем есть... Без личности нуждаются в “парике”, скрывающем их “лысую голову”... Эти люди понятны. Труднее понять тех, кто желает казаться хуже, чем он есть... Не укладывается в голове воспринимающих, что кто-то способен надеть парик лысого на густую шевелюру».

Кто же способен? Оказывается, герой «Записок из подполья» и... сам Достоевский.

Не веря своим глазам, читаю дальше.

О «Неточке Незвановой»: «Aвтор показывает эволюцию от дрожащей ручонки до костлявой руки».

При чтении у меня самого возникает ощущение такое, как у Поплавского из «Мастера и Маргариты», когда черный кот нормальных человечьих размеров вдруг заорал на него и потребовал паспорт: «Вот интересно: упаду я в обморок или нет?»

Кстати опять читаю в книге: «Обморок как защитная реакция неосознанного в человеке показан автором до Сибири. Но здесь обмороки несерьезны, чаще всего “сделаны” под влиянием осознанного. После Сибири они символизируют в человеке бессознательное... Разовые обмороки и припадки заменяются хроническими».

Читаю дальше: «Появляются сомневающиеся, еретики. Это те, в ком обосновались бациллы христианства. Их ждет “меч Кесаря”. Он может быть разной формы. Здесь — в виде костра». Так автор комментирует «Легенду о Великом Инквизиторе».

Читаю: «Он видит больные места провозглашенного им лекаря». «Герой (Раскольников. — Ю. К.) говорит, что любит погоду ненастную и уличное пение при ней».

Продолжаю читать: «В “Селе Степанчикове...” появляется первый из “идиотов” Достоевского, Татьяна Ивановна».

Еще: «Сны в произведениях Достоевского всегда несут большую нагрузку... особенно велика их нагрузка по третьему кругу... По третьему кругу нагрузка на образ Марии Шатовой огромна... Большую нагрузку в характеристике героя несет его портрет...»

И еще: «...Мы, современники иного времени...»

«Позиция Достоевского по вопросу о смысле жизни выражена недвусмысленно...»

Ну, этот язык хоть понятен, а после «эволюции от дрожащей ручонки до костлявой руки» и «парика лысого на густой шевелюре» он даже кажется снова великим и могучим.

Уже прочитав всю книгу, я пересказал несколько цитат из нее своему другу. Конечно, он не поверил. Мы заключили пари и листали уже вместе.

Мы читали: «Для самоубийства Рогожину не хватило интеллекта Свидригайлова».

«Своею исповедью Ставрогин признал преступником себя и попутно Свидригайлова». «Жаль, что заодно и не Сальери», — подумали мы.

«В “Идиоте” прямо сделана попытка юридически оформить сумасшествие князя и взять его в опеку. И в этом деле непосредственно участвуют государственные служащие». Это навело нас на мысль, что Достоевский здесь находился, вероятно, под влиянием Шекспира: ведь именно в «Гамлете» тоже прямо сделана попытка оформить сумасшествие принца, и в этом деле непосредственно участвуют государственные служащие — Полоний и др.

Мы читали о Петре Верховенском: «Это руководитель, но частично и исполнитель. Так сказать, “играющий тренер”...»

Читаем дальше: «В “Селе Степанчикове...” дана диалектика шутовства и тиранства, а также “диалектика умного и дурака”, причем “диалектика умного и дурака” — явно социальная диалектика».

«В “Идиоте” Достоевский раскрыл диалектику припадка».

«Мышкина можно представить на любом месте в обществе, на любой должности».

«Бриллиантом без грязи является Мышкин».

Как догадывается читатель, пари я выиграл. Набрали мы таких «бриллиантов» — целое состояние. Доконала моего оппонента фраза, прямо относящаяся к установленной нами награде и почему-то воспринятая нами как личный выпад: «Пьют у Достоевского везде: в остроге и за острогом. Алкоголь — один из героев Достоевского. Отношение к нему у писателя резко отрицательное».

«Светить другим, сгорая...»

Кредо Ю. Кудрявцева: «Личность не хочет брать готовые идеи, т. е. становиться безличностью. А давать свои — “дорого стоит”... Личность сеет добро, безличность — зло... Светить другим, сгорая, — альтруизм, светить себе, сжигая, — эгоизм».

Эта проза напомнила мне стихи штабс-капитана Лебядкина:

Любви пылающей граната
Лопнула в груди Игната...

Учтите также, что в соответствии со своим кредо автор очень деликатно делит всех читателей на два разряда — высший и низший, на «умеющих и не умеющих самостоятельно думать», иначе говоря, опять-таки — на «личностей» и «безличностей». Так что выбор за вами. И вы, конечно, понимаете, на кого намекает автор, когда пишет в первом же абзаце своей книги: «...далеко не каждый читатель способен самостоятельно постичь глубину сложного мира художника-мыслителя».

Итак, какими же своими идеями обогатил нас автор?

Не «подпольный», а «подпольщик»

«Записки из подполья». Герой Достоевского говорит: «А, впрочем, знаете что: я убежден, что нашего брата подпольного нужно в узде держать».

Ю. Кудрявцев цитирует эти слова так: «А, впрочем, знаете что: я убежден, что нашего брата подпольщика нужно в узде держать» — и в дальнейшем последовательно называет героя не «подпольный», а «подпольщик».

Вы думаете, легко «светить другим, сгорая»? Ведь действительно, далеко не каждый читатель способен столь самостоятельно прочесть Достоевского. Но, чтобы постичь всю глубину этого нового прочтения, обратимся к следующему открытию.

«Подпольщик» — не антигерой, а герой

Вспомним: «Не укладывается в голове воспринимающих, что кто-то способен надеть парик лысого на густую шевелюру». Вот продолжение цитаты: «Но у Достоевского такой герой есть. Это парадоксалист из “Записок из подполья”. Он выдает себя за человека низкого, за безличность. Таким и восприняла его критика. ...Да и сам автор писал: “В романе надо героя, а тут нарочно собраны все черты для антигероя”**. Автор, однако, иронизировал, как и его герой. Не поняли иронии. Герою и автору досталось. На самом деле, герой весьма привлекателен... Он не антигерой, а герой... Он зол, груб, подл? Не так это... Он, создавая свою теорию, деятелен. Укрепляет личность в человеке... Подпольщик — личность целостная. Его “казаться” — это умело сыгранная роль. Он актер. Критика спутала актера с человеком. И не следует обвинять подпольщика за превосходно сыгранную роль... С таким человеком можно общаться».

Вы поняли теперь, что за неточность у Достоевского и почему Ю. Кудрявцев ее исправляет: «подпольный» — звучит вяло, «подпольщик» — энергично. «Подпольный» — это антигерой, «подпольщик» — герой, герой уже в прямом, а не в литературном только смысле. Он как бы на нелегальном положении, он словно заброшен в тыл социального и философского врага — на то он и «наш брат подпольщик». Здесь-то и раскрывается тайна «парика лысого на густой шевелюре» — парик для конспирации.

Вы, может быть, вспомните, как «подпольщик» надругался над Лизой и как она ушла от него, оставив смятую синюю пятирублевую бумажку? Это он всё иронизировал, это он умело сыграл свою роль до конца. А Лизе не хватило чувства юмора и понимания целостности «подпольщика». Ей, может быть, предназначалась роль связной при нем, а она по глупости своей ни о чем не догадалась, да еще и обиделась. За что? За то, что он не мог ей из конспирации открыться до конца, а потому иронически и раздавил ее?

Так что в следующих изданиях «Записок из подполья» придется везде заменить «подпольного» на «подпольщика». И пусть никого не смущает, что в 1864 г., когда печатались «Записки из подполья», это слово не вошло еще даже в словарь Даля, и Достоевский ни разу его не употреблял. Ничего, зато «Записки» зазвучат еще более злободневно. И пусть будущих переводчиков «Записок» также не смущает, что слово «подпольщик» — чисто русское и что на английском оно будет звучать как the member of a secret organization (член тайной организации), на немецком как der geheime Revolutionar (тайный революционер), а на французском как maquisard (участник сопротивления). Такие переводы лишь выявят то, что так долго было скрыто от несамостоятельно думающего читателя. Представляете, как будет звучать: «Наш брат, участник сопротивления...»

Достоевский — «подпольщик»

Читаем дальше: «Герой — актер. Но за актером стоит режиссер. Это автор, Достоевский. Принято было считать что отождествление героя “Записок из подполья” с автором унижает автора». На самом деле ничего подобного: «Что он хотел сказать? То, что сказал нам герой. Теория героя — это и теория самого Достоевского».

Выходит, что если «подпольщик» — просто герой, то Достоевский, так сказать, дважды герой. Сколько лет никто этого не замечает, но вот Ю. Кудрявцев снял, наконец, конспиративные парики с героя и автора — и всё стало ясно. Сбылось предсказание Достоевского, который говорил, что если его не понимают современники, то поймут когда-нибудь будущие поколения.

Горькая фраза Ю. Кудрявцева: «не поняли иронии» — подводит печальный итог всей огромной литературе о «Записках»: никуда она вся не годится, вся она писана несамостоятельно мыслившими людьми, и всю ее Ю. Кудрявцев «огрел протестом», как Лебезятников в «Преступлении и наказании».

«Достоевский — на поводу»

«Стиль Достоевского был, без сомнения, стилем мышления личности. Хотя нельзя не заметить, что писатель иногда отступал от него. Он был живым человеком, а живые не всегда удерживаются на вершинах». Наибольшее отступление от «стиля мышления личности» Достоевский совершил в «Исповеди Ставрогина». И виноват здесь главным образом все тот же читатель-безличность, читатель, не умеющий самостоятельно мыслить: «Только раз Достоевский пошел на поводу у такого читателя. Он написал “Исповедь Ставрогина”, самое ненужное, самое чуждое его творчеству... Катков невольно исправил минутную слабость художника» (имеется в виду, что Катков отказался публиковать «Исповедь»).

Тем самым выяснено, наконец, что понапрасну Достоевский годами вынашивал эту исповедь, около двух лет работал над ней и целый год отчаянно боролся за нее с Катковым. Всё это — «минутная слабость». И непонятно, почему почти все исследователи этой главы были убеждены: перед нами — гениальная фреска масштаба «Легенды о Великом Инквизиторе»: Матреша, Ставрогин, отец Тихон здесь — образы микеланджеловой мощи и небывалой трагической глубины. Но, оказывается, всё просто: несамостоятельно мыслящие ученые слепо пошли на поводу у несамостоятельно мыслившего Достоевского вместо того, что бы признать: Достоевский не удержался на вершине, а Катков посадил его обратно.

«Другие исповеди тоже не нужны»

Это открытие — самое краткое, зато и самое радикальное: у Достоевского, «кроме “Исповеди Ставрогина”, есть и другие исповеди. Они тоже не нужны для читателя, умеющего думать».

Вследствие особой манеры автора выражаться не совсем ясно, идет ли речь об исповедях только в «Бесах» или об исповедях вообще? Пусть только в «Бесах». Чьи здесь исповеди? Шатова, Кириллова (разговоры их со Ставрогиным и между собой насквозь исповедальны), Степана Трофимовича (его предсмертное слово), того же Ставрогина (разговор с Дашей и письмо к ней), Лизы (в конце романа). Но чем, в сущности, отличаются исповеди этих героев от исповедей героев других произведений?

Последствий своего открытия автор, быть может, и сам не предвидел. Выходит, что «не нужны» сотни исповедальных слов и несколько произведений целиком («Подросток», «Сон смешного человека», «Кроткая» и др.). Ведь до сих пор считалось, что Достоевский вообще немыслим без исповеди, что он открыл новое исповедальное слово в литературе (М. Бахтин) и что уж, во всяком случае, развитие этого слова — его неоспоримая заслуга, что без исповеди недостижима главная, самая главная цель его искусства — «найти в человеке человека». Всё это отныне не нужно для читателя, умеющего думать.

Антимарксистка Варенька

«Бедные люди». Варенька Доброселова пишет Макару Девушкину (письмо от 27 июля): «...Несчастие — заразительная болезнь. Несчастным и бедным нужно сторониться друг друга, чтоб еще более не заразиться».

Ю. Кудрявцев пишет (сразу же за вышеприведенными словами): «Тезис прямо противоположен марксистскому, призывающему к объединению эксплуатируемых, обездоленных».

Наконец-то найдены идеологические уклоны и у «бедных людей», уклоны тем более опасные, что Варенька исхитрилась стать антимарксисткой, когда марксистов-то и в помине не было. Жаль только, что Ю. Кудрявцев не назвал Варенькины тезисы «июльскими». И жаль еще, что не сравнил их с Марксовыми тезисами о Фейербахе, особенно со знаменитым одиннадцатым («Философы лишь различным образом интерпретировали мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его») — ведь теперь и слепому ясно, что против именно этого тезиса (еще до его появления) и выступила Варенька.

«Исполнители и работодатели»

Надо честно признать, что вопрос о социально-экономической сущности повести «Слабое сердце» до сих пор вообще не ставился.

Ю. Кудрявцев не только поставил его, но и сразу разрешил в следующей чеканной формуле: «“Слабое сердце” — исполнители и работодатели, зависимость первых от последних». Непонятно только одно: почему Достоевский не назвал свою повесть «Наемный труд и капитал»?

«Раскольников не хочет быть лошадкой»

Своим толкованием сна Раскольникова (пьяный Миколка на глазах мальчика забивает лошадь) Ю. Кудрявцев разом обнажает ошибочность замысла Достоевского и еще большую ошибочность исполнения им этого замысла. В черновиках к «Преступлению и наказанию» Достоевский писал: «Али есть в нас закон природы такой, которого не знаем мы и который кричит в нас. Сон». Сон этот и задуман был как крик человеческой натуры против убийства. И в романе проснувшийся Раскольников восклицает: «Слава богу, это только сон!.. Господи... покажи мне путь мой, а я отрекаюсь от этой проклятой... мечты моей!.. Свобода, свобода!..» Так у Достоевского.

А вот как у Ю. Кудрявцева: «Перспектива: быть лошадкой, которую бьют, или Миколкой, который бьет. Выбирай. Многое зависит от поведения окружающих Миколку и лошадку. Миколка бьет, лошадка получает. Окружение заполняет телегу, которую волочет лошадка, т. е. косвенно помогает Миколке... Сон расположен в романе очень удачно... Социальная значимость сна колоссальна. Раскольников видит суть общества и не хочет быть лошадкой. Выбор сделан: “Топором!”...» Закавыченное «Топором!» — отсутствует у Достоевского. Но, конечно, потому, что он неверно представлял себе смысл сна.

Теперь остается только заменить в последующих изданиях романа слова: «Свобода, свобода!» на: «Топором, топором!»

Шатов — неудачная фамилия

«Автор дал Шатову не совсем удачную фамилию». Аргументы Ю. Кудрявцева:

Во-первых, «герой пошатнулся всего один раз».

Во-вторых, цитаты из романа: «...на волосах его вечно оставался один такой вихор, который ни за что не хотел пригладиться и стоял торчком... Шершавый человек, постоянно шерстью вверх».

Вывод: «Эти характеристики не соответствуют способности к шатаниям. Шатание фактически не у ученика, а у учителя. Шатается Ставрогин».

Но отсюда следует, что нужно впредь сменить фамилии и у ученика, и у учителя. У учителя ясно как, он — Шатов. А у ученика?

Польза грязного закусания пальца

«В мыслях Кириллов постоянен... Но этого мало. Дающий теорию должен быть нравственно способен сам провести ее в жизнь. Кириллов и здесь в основном на высоте... Он убил себя. Стал богом. Правда, перед этим он совершил поступок совсем небожественный: укусил грязный палец Петруши. Произошла накладка на образ». Но «почему, — спрашивает Ю. Кудрявцев, — Достоевский заставил Кириллова сойти с вершины и не только связать себя с Петрушей, но и укусить его грязный палец»? И отвечает: «Образ Кириллова проявляется в таком величии, что при наличии прямолинейно мыслящего читателя мог преломиться как призыв к подражанию. И Достоевский снижает образ».

Вот убедительный пример того, что у Достоевского при всем его величии был в наличии не только «абстрактный гуманизм», но самый что ни есть конкретный: куда уж конкретнее, если всего лишь один укус грязного пальца Петруши спас, спасает и будет спасать не весть сколько человеческих жизней! Правда, жизней прямолинейно мыслящих читателей, но ведь это еще гуманнее.

«Люди русские»

«Центральное место в произведениях Достоевского занимают люди русские», — устанавливает Ю. Кудрявцев (особенно на примере “Игрока”)... — Но русские неодинаковы. И в “Игроке”, а тем более в России. Поэтому в своих романах Достоевский исследует разных русских».

Хорошо было бы выяснить заодно, не занимают ли греки центральное место у Гомера? Неужели они тоже были неодинаковы — и в «Илиаде», а тем более в Греции? И неужели Гомер исследует разных греков?

Забытые герои

«Писатель проник в психологию человека поразительно глубоко. Описание внутренних переживаний героя, просящего взаймы, героя, которому одолжили, героя, не пошедшего на службу, — всё это так глубоко раскрыто, что, вспомнив свое прошлое, многие найдут, что Достоевский писал о них».

Не знаю, как читателю, но мне здесь почему-то хочется воздержаться от воспоминаний. Зато я могу засвидетельствовать со всей ответственностью, что исследователи Достоевского по совершенно непонятным причинам прошли мимо этих трех категорий героев (просящего взаймы, одолженного, прогульщика).

«Братья Карамазовы» — ничего нового

«Утверждение сложности человека... прошло через многие образы и получило свое завершение в “Подростке”. “Братья Карамазовы” в этом плане принципиально нового не дали».

Конкретнее говоря, «Легенда о Великом Инквизиторе», «Кошмар Ивана Федоровича», сон Митеньки, три свидания Ивана со Смердяковым и т. д. и т. п. — всё это принципиально не углубляет наше (и Достоевского) понимание сложности человека.

«Женские образы новизною не блещут»

Это открытие, в сущности, лишь развитие предыдущего. К 1870 годам, — сообщает Ю. Кудрявцев, — у Достоевского «произошло усложнение женских образов, глубокое проникновение в женскую психологию и был достигнут предел, после которого автор стал повторяться». Например, Даша и Лиза в «Бесах»: «Нового, по сути, в этих образах нет. Подобное уже было. Не является новым и образ Марии Лебядкиной». Далее: «Женские образы “Братьев Карамазовых” новизною не блещут... Не случайно, видимо, героини этого романа даны более как объект, чем как субъект... Объяснение, вероятно, в том, что большой знаток человеческих душ сказал до “Братьев Карамазовых” о женщине всё, что мог сказать».

Боюсь только, что в будущем переводе книги на иностранные языки переводчики (особенно французы) что-нибудь напутают во фразе: «Героини даны более как объект, чем как субъект».

«Антиженщина»

Но если в «Бесах» не «произошло усложнение» женских образов, то: «Новое в другом. Достоевский впервые с такой полнотой вывел здесь образы антиженщин».

«Антиженщина» — это не девица, не мужчина и даже не обитательница антимира. Это, например, Виргинская, которая больше читает нигилистическую литературу, чем живет полноправной женской жизнью.

«В Виргинской, однако, не совсем умерло женское. Так, после года жизни с мужем она отдается капитану Лебядкину. Женское победило? Нет. Отдалась-то из-за принципа, вычитанного из книжки».

Всякое истинное открытие порождает новые вопросы:

Во-первых, а если бы отдалась без книжки, женское победило бы? Во-вторых, кем была Виргинская до замужества? Девицей? Антидевицей? В-третьих, что за диалектика произошла с ней в связи с замужеством, если женское в результате этого замужества стало умирать, и на основании каких первоисточников Ю. Кудрявцев об этом осведомлен? В-четвертых, дана ли Виргинская Лебядкину более как объект, чем субъект? В-пятых, является ли подобная акция обязательным условием превращения «антиженщины» в женщину и всегда ли ограничен срок этого превращения лишь годом жизни с мужем?

До сих пор речь шла об открытиях в содержании конкретных произведений Достоевского, в оценке конкретных образов. Следующая группа — открытия более общие.

Кого в соседи?

О Раскольникове и ростовщице: «Встретив их в толпе, отдашь предпочтение Раскольникову. Но вот узнаешь, что один убийца, другая ростовщица. Старушка при этом сама по себе не делается привлекательнее, но в сравнении с Раскольниковым явно выигрывает. С кем из них хотелось бы общаться? Ни с кем. Но если выбор необходим, то, конечно, предпочтительнее Алена Ивановна... вряд ли кто предпочтет в качестве соседа Раскольникова».

Однако надежнее иметь дело с «добрыми и кроткими» героями Достоевского, так как «они являются лучшими из всех возможных соседей по общежитию. С ними легко ужиться, если проявить к ним минимум уважения».

Здесь сформулирован принципиально новый критерий для оценки героя художественного произведения: годится он в соседи или нет? Будь у Ю. Кудрявцева военная косточка, критерий был бы, вероятно, иным: взять героя в разведку или нет? Кстати, «наш брат подпольщик», как помним, отвечает обеим этим статьям зараз: он и сосед хороший («с ним можно общаться»), а уж для разведки он просто рожден.

Теперь остается как можно скорее применить новый критерий к героям всей мировой литературы, и она предстанет в небывало ясном виде. Надо только вообразить себе гигантское общежитие и составить списки: кого в общежитие вселить, кого — выселить.

Долой принцип подражания!

Достоевский мечтал «изобразить положительно прекрасного человека», пытался его изобразить, страдал от неудач, от невозможности выполнить этот самый заветный свой замысел и — снова мечтал: «Труднее этого нет ничего на свете, а особенно теперь. Все писатели, не только наши, но даже все европейские, кто только ни брался за изображение положительно прекрасного, всегда пасовали. Потому что задача эта безмерная. Прекрасное есть идеал, а идеал — ни наш, ни цивилизованной Европы еще далеко не выработался».

На самом деле, разъясняет Ю. Кудрявцев, Достоевский не понимал ни действительности, ни литературы, ни самого себя: «...В своих произведениях он дал нам мало положительных героев. Да и те не безупречны. Почему так получилось?.. По двум основным причинам. Первая — боязнь лакировки действительности... Вторая — боязнь воспитания безличности. Известно издавна стремление вести воспитательную работу на положительных примерах. Оно основано, как правило, на принципе подражания, который явно не способствует развитию личности».

Помимо всего прочего, это открытие сулит нам настоящий переворот во всей теории и практике воспитания. Разом опровергнуто положение, согласно которому 99% наших знаний мы получаем благодаря ненавистному подражанию. Отныне каждый, кто хочет стать личностью, пусть сам учится подносить ложку ко рту, пусть попробует сам научиться говорить, пусть сам изобретает письменность — и тогда, быть может, ему удастся сочинить книги, подобные «Трем кругам Достоевского».

«Комфорт духа»

«Одни задумываются над смыслом жизни, другие — нет. Но практически каждый придерживается какой-то ориентации. Комфорт тела и комфорт духа. Это две крайности. Причем комфорт духа не есть уснувший дух, а есть состояние бодрствующего духа, сохранившего свое достоинство».

В мировоззрении Достоевского «комфорт» — понятие ненавистное, это символ, знак, клеймо мещанства, сытости животной, какое-то самодовольное хамское рыгание. Для Достоевского «комфорт» и означает духовную смерть. «Комфорт» и дух — две вещи несовместные, и сказать «комфорт духа» — это всё равно что сказать: благородное хамство.

Но Достоевскому, по Ю. Кудрявцеву, здесь не хватает диалектики: «комфорт духа... есть состояние бодрствующего духа»...

И вот еще два открытия напоследок.

«Независимо от уровня образования»

«Достоевский считал, что в плане самостоятельности мышления личностью может стать каждый, независимо от уровня его образо вания».

Ну, положим, Достоевский так не считал и даже считал, что дело обстоит, как говорится, совсем наоборот. Он писал своему приемному сыну: «...я уверен, друг мой, что ты не из тех неучившихся, которые мало того что недоучились или ничему не учились, но еще и презирают образование. Много таких теперь...»

Но если Достоевский так считал, то тем хуже для него. Ю. Кудрявцев же считает, что самостоятельность мышления не зависит от уровня образования. Отсюда только шаг до вывода: чем меньше образования, тем больше самостоятельность мышления, и наоборот.

Не будь «-изма», будет «-щина»

Последний абзац книги: «А название системы Достоевского? Естественно, не «достоевщина». В этом «-щина» есть оттенок (!) пренебрежительности. В противовес этому можно назвать систему взглядов Достоевского достоевизмом. Только в противовес. Ибо не будь «-изма», будет «-щина», унижающая систему взглядов большого мыслителя».

Таков победоносный финал всей этой культурной революции в Достоевском. Вы поставлены перед дилеммой: не будь «-изма», будет «-щина». Третьего не дано. Выбирайте.

Но почему же в конце концов становится вдруг совсем невесело?

Представьте: вы в консерватории на концерте пока неизвестного маэстро. Маэстро садится за рояль... Если он «смажет» всего один-два раза, ему и то обеспечен провал. А тут? Он «мажет» беспрерывно, он корежит всю музыку, он рояль уже ломает. А если вам всё это вдруг не понравится, то вы ничего не понимаете: самостоятельность музыкального мышления маэстро совсем не зависит от уровня его музыкального образования...

И все же я решил себя перепроверить. Я решил еще раз перечитать эти 340 страниц, тщательно выискивая все до единого положительные моменты. Вот результаты.

«Нельзя не увидеть»

Ниже следуют тезисы Ю. Кудрявцева, которые до того истинны, что я убежден: опровергнуть их никому и никогда не удастся:

«Прежде всего нельзя не увидеть глубокой содержательности творчества писателя».

«Понимание разных философских проблем имеет у Достоевского разную глубину».

«Много героев в произведениях Достоевского, детей и взрослых. Какова их судьба? Разная».

«Почти все герои Достоевского — люди с умом. Но с разным».

«В трудных условиях жизни люди ведут себя по-разному».

«Герои материально бедны. Но в разной степени».

«Слезы, припадки и обмороки у людей разных и от разных причин».

«Большую роль в характеристике материального положения героя играет его жилище»...

«Безличность — это не то, к чему стремился Достоевский».

«Он (Достоевский. — Ю. К.) не имел власти и имел ум»...

«Не хочет брать готовые идеи»

Ю. Кудрявцев пишет: «...Ставрогин есть простое повторение уже известного образа» — Свидригайлова. Ср. у В. Ермилова: «По своему характеру Ставрогин — всего-навсего вариант или дубликат героя “Записок из подполья”, Свидригайлова...» (В. Ермилов. Достоевский. М., 1956. С. 216).

Ю. Кудрявцев: «Шатов, Кириллов, Верховенский, вместе взятые, и есть Ставрогин». Ср. у Ф. Евнина: «Шатов, Кириллов, Петр Верховенский — “эманации ставрогинской души”» (Ф. Евнин. Творчество Ф. М. Достоевского. М., 1959. С. 245).

Ю. Кудрявцев: «Писатель рассматривает человека не только как становление, но главным образом как ставшее... Поэтому-то и уплотнено время в его романах». Ср. у М. Бахтина: «Основной категорией художественного видения Достоевского было не становление, а сосуществование и взаимодействие... Отсюда катастрофическая быстрота действия» (М. Бахтин. Проблемы поэтики Достоевского. М., 1963. С. 38–39).

Одно из самых значительных открытий Ю. Кудрявцева (о ненужности «Исповеди» Ставрогина в «Бесах») можно легко найти еще в 1922 году, когда, например, Ю. Александрович тоже лихо и предельно кратко объявил, что «Исповедь» не нужна и что все споры вокруг нее — не более, чем «Матрешкина проблема» (Ю. Александрович. Матрешкина проблема. М., 1922, изд-во «Поморье»).

Лейтмотивная идея книги Ю. Кудрявцева: «наличие лишь одного периода» — от «Бедных людей» до «Братьев Карамазовых»... «Распространенное мнение о коренной смене мировоззрения Достоевского, расколовшей его творчество на два периода, неверно... была эволюция все большего углубления в проблемы человека и общества».

Сейчас неважно, что сам Достоевский прямо писал об «измене своим прежним убеждениям». Мы уже привыкли, читая книгу Ю. Кудрявцева, к тому, что Достоевский сам в себе почти ничего не понимал. Но ср. у В. Переверзева: «...некоторые критики усмотрели перелом в развитии его творчества. Ни о каком переломе не может быть и речи. Наоборот, от первого до последнего произведения мы наблюдаем непрерывную последовательность, непрерывный рост без всяких скачков и переломов» (В. Переверзев. Творчество Достоевского. М.–Л., 1928. С. 119).

И вот самая главная — методологическая — идея книги: «три круга» — событийное, социальное, философское («комплексный метод»). Напомню лишь, что еще полвека назад А. Долинин тоже говорил об исследовании искусства Достоевского именно в трех аспектах, правда, называя их несколько иначе: «событийное, психологическое и духовное», что тогда же Б. Энгельгардт выдвинул идею изучения этого искусства в трех аспектах: «среда, почва, земля», что аспекты эти как раз и соответствовали событийному, психологическому и духовному (см.: Ф. М. Достоевский. Статьи и материалы. Вып. 2. М.–Л., изд-во «Мысль», 1924. С. 92, 93, 98).

Поскольку Ю. Кудрявцев во всех подобных случаях на предшественников ни разу не ссылается, постольку тезис — «личность не хочет брать готовые идеи, т. е. становиться безличностью» — надо понимать, вероятно, не слишком догматично: наша личность щедро берет их справа и слева, берет старое и новое, берет у Ермилова и Бахтина. А самостоятельность его личности проявляется как раз в том, что она не хочет ссылаться на тех, у кого берет. «Давать свои идеи — дорого стоит». А выдавать чужие за свои?

«“Комплексный метод” в целом»

Каков бы ни был метод, решающая проверка ему — результат, так же, как решающая проверка, скажем, микроскопу — открытие новых микрообъектов, а телескопу — новых звезд. Мы видели эти микрообьекты и эти звезды...

Хочется автору поглубже («философски») порассуждать о дураках и умных. Как это сделать?

Проще простого: надо сказать, что есть «диалектика умного и дурака». Философский подход к припадку? Пожалуйста: «В “Идиоте” дана диалектика припадка» (а до «Идиота» была, что ли метафизика припадка?), «эволюция ручонки», «антиженщина»...

Событийное, социальное и философское механически разделены и противопоставлены друг другу. Живые образы Достоевского наш автор прогнал сквозь строй категорий (к тому же плохо понятых). И вся эта работа напоминает грубые поделки ремесленников на полотнах великих мастеров — сколько труда приходится потом затрачивать, чтобы восстановить эти полотна, иногда безнадежно испорченные. К счастью (в данном случае), литература — не живопись.

Прочитав книгу, вы убедитесь также, что Достоевский абсолютно вырван из контекста мировой и русской культуры, и особенно литературы. Впечатление такое, будто его произведения заперты в какую-то наглухо запаянную колбу и задохнулись там. Ни одного сравнения Достоевского ни с одним художником. Впрочем, здесь мы должны даже поблагодарить автора: представляете, какими «шекспиризмами» он бы нас обогатил, какие «тезисы» наоткрывал бы у Офелии.

И язык этой книги, натужный и выспренний, — отнюдь не внешняя самохарактеристика ее. Что и как здесь вполне соответствуют друг другу и действительно находятся в едином «комплексе». Автор не то что не стесняется писать: «Окружение заполняет телегу» и т. д. Нет, похоже на то, что ему нравится так писать. Это его стиль. Но хотя язык — живое и нежное существо, нельзя, к счастью, уродовать его безнаказанно. Если не считаться с его природой, он жестоко мстит за себя, он озорно хохочет над своим обидчиком. «Героини даны более как объект, чем субъект» ...Исказить язык — всё равно что наступить на грабли...

Итак, что такое работа в целом? Целое — это 340 страниц, и они оказались вполне познаваемыми. На этих страницах:

1. около 340 таких перлов, как «парик лысого на густой шевелюре»;

2. больше 50 таких открытий, как «антиженщина» или — «исповеди не нужны для читателя, умеющего думать» (вот как «раскапываются горы»);

3. сотни замечательно бесспорных положений, вроде: «Почти все герои Достоевского — люди с умом. Но с разным»;

4. десяток серьезных мыслей, автору не принадлежащих (о чем он не считает нужным сообщить);

5. 629 закавыченных цитат из Достоевского (за точность цифры ручаюсь, это, конечно, не укор, просто констатация) плюс добрая сотня пересказов Достоевского «своими словами» и всё в таком роде: «Миколка бьет, лошадка получает... Раскольников... не хочет быть лошадкой».

И при этом — анафема подражательству. При этом — здравицы в честь самостоятельного мышления.

«...Но учат»

В свете всех этих фактов с каким-то особым интересом и даже, если угодно, с восхищением читаешь такие афоризмы Ю. Кудрявцева:

«Никто не может требовать от другого героизма, порядочности — да».

«Есть люди, стремящиеся быть учителями. Не все из них, однако, способны к этому. Но учат».

«Способность судить, не понимая сути, — признак догматичности. Опасный признак».

«Достоевский считает, что публично можно высказываться лишь о том, что сам хорошо знаешь».

«Учителя — это люди большой нравственной ответственности. Но, кроме того, они должны видеть дальше других. Невежда в роли учителя — аномалия. Но встречается не так уж редко».

Третье — дано

И вот самая замечательная особенность автора книги: он убежденно выступает в качестве энтузиаста прогресса, ему ненавистна бюрократия, претит чинопочитание, он бичует «демагогический, прагматический и догматический стили мышления» и т. д. и т. п. И по первой его книге «Бунт или религия» (М., изд-во МГУ, 1969) столь же ясно, что он, конечно, против нигилистического подхода к Достоевскому (например, Ермилова). Прекрасно. Но автор убежден, что всё это уже само по себе гарантирует ему глубину познания Достоевского, что всё это уже есть как бы знак, пароль «борца за правду», патент на «прогрессивность». А если вы станете его критиковать, то уже тем самым войдете в стан догматиков, будете лить воду на их мельницу, («объективно»!) их интересам... И впрямь: часто мы до такой степени возлюбляем прогресс, что жуем и глотаем без разбора всякое слово, лишь бы оно было приправлено соусом «антидогматизма», морщимся, давимся, но всё равно жуем и глотаем, желудок себе портим — и всё из любви к «прогрессу», а точнее — из страха быть «непрогрессивными».

Подсчитайте, однако, какой ценой утверждает Ю. Кудрявцев свой «-изм», и вы увидите, что он произвел настоящее опустошение и в искусстве Достоевского, и в науке об этом искусстве, вы увидите, что «достоевизм» Ю. Кудрявцева ничуть не лучше «достоевщины» В. Ермилова, что «достоевизм» этот есть «достоевщина» наизнанку. И, может быть, больше всего роднит эти два явления тот дух категоричности, исступленности, дух угрюмой нетерпимости, которым пронизана вся эта книга. Так что избавь нас бог от такой «прогрессивности» и от такой «борьбы за правду».

Добавьте к этому, что основатель «достоевизма», как и его антагонист, меняя свои твердые, принципиальные убеждения на абсолютно противоположные, не считает даже нужным объяснить эту перемену или хотя бы упомянуть о ней. Вы помните панегирик в честь «подпольщика»? Помните: «Теория героя — это и теория самого Достоевского»? А теперь прочитайте: «Было бы ошибкой думать, что автор “Записок из подполья”... стоит на точке зрения подпольного парадоксалиста, человека бездеятельного, желчного, равнодушного к чужой судьбе». Это — из первой книги того же Ю. Кудрявцева.

Не будь «-изма», будет «-щина»... В этой фразе мне чудится даже «воля к власти»: кто не с нами, тот, мол, против нас. Третьего не дано. В. Ермилов или Ю. Кудрявцев? «С кем из них хотелось бы общаться? Ни с кем. А если выбор необходим...»

Нет такой необходимости. Третье, слава богу, дано. Третье — это культура, культура Достоевского, культура его прочтения, исследования, познания, культура отношения к коллегам-собратьям. Третье и есть наша наука о Достоевском, представленная уже многими — маститыми и молодыми — учеными. И выбор предстоит вовсе не между В. Ермиловым и Ю. Кудрявцевым, не между «достоевщиной» и «достоевизмом». Выбор сделан давно.

Я прочитал недавно (что называется, «залпом») примечания к 18-ти томам Полного собрания сочинений Достоевского. Можно и здесь спорить по каким-то проблемам и — надо спорить. Но вот общее и радостное впечатление: это огромный, красивый труд десятков наших ученых, красивый не только по уровню исследования, но и по отношению к предшественникам своим. Здесь скрупулезно и благодарно отмечен каждый шаг в углублении познания Достоевского. После прочтения этих примечаний (десятки печатных листов) особенно очевидно то, что было понятно уже из первого знакомства с книгой Ю. Кудрявцева: у автора — какой-то духовно-эстетический авитаминоз при убежденности в своем «духовном комфорте».

Начинал я читать книгу весело, а под конец взяла тоска. И, по правде говоря, автора надо пожалеть: ведь если разобраться, то, вероятно, здесь не только вина, но и беда его, а вина и беда эти далеко не его собственные. Но откуда все-таки берется эта «вседозволенность» в отношении к культуре, это панибратство с гениями? Может быть (отчасти), из средней школы, где ученики, едва научившись грамоте, превосходно осведомлены о «недостатках», «ограниченности» и даже «пороках» великих художников, зато не имеют представления о том, что такое искусство? А может быть, из школы высшей? Не знаю, но вот, кстати:

Две цитаты в заключение

Я был бы вопиюще необъективен, если бы не сказал о том, что есть и другие (прямо противоположные моей) оценки книги Ю. Кудрявцева. Они и вынесены на суперобложку книги:

«Тонко, основательно и оригинально анализируются здесь проблемы сложности человека... Фундаментальное исследование Ю. Кудрявцева открывает новое направление в философском освоении наследия Достоевского. И не только Достоевского, ибо, воссоздавая конкретную мировоззренческую систему, автор разработал свой комплексный метод исследования художественного творчества».

Подпись: член-корреспондент АН СССР А. Спиркин.

Еще: «Принципиально новым является анализ философии Достоевского. Автору удалось дать свою конструкцию философской системы писателя».

Подпись: профессор, доктор философских наук Белик А. П.

Карякин Ю. Ф. Не опоздать! Беседы. Интервью. Публицистика разных лет / Сост. И. Н. Зорина. СПб., 2012. С. 304–330.


* Имеется в виду суперобложка книги: Ю. Г. Кудрявцев. Три круга Достоевского: Событийное. Социальное. Философское. М., Изд-во МГУ. 1979.

** Между прочим, слова эти принадлежат не Достоевскому, а «подпольщику», но, как увидим, для Ю. Кудрявцева это не имеет никакого значения.