Пасхальное

Пасхальное — особое эстетическое качество творчества Достоевского 1866–1881 гг., когда наличие трагического в произведениях не подавляет читателя, не лишает его надежды и веры в будущее и в торжество идеала.

Народно-православная традиция, в которой воспитывался Достоевский, формировала у русского человека особое восприятие жизни, легко реконструируемое по пословицам, когда она представлялась чем-то иррациональным, непредсказуемым: «От сумы да от тюрьмы — не зарекайся!», «Жизнь прожить — не поле перейти». Русская жизнь всегда таила в себе возможность катастрофы, но к встрече с ней человек готовился не с безнадежно-сдержанным стоицизмом, а с преобладающей надеждой: «Христос терпел — и нам велел» (а Христос на третий день воскрес и сел одесную Бога-Отца). Как Христос прошел через обязательное унижение и поругание к высшей славе и торжеству, так и обыкновенный человек должен по православно-христианской концепции пройти через свою «Голгофу» и «пронести свой крест». Судьба человеческая как испытание и искушение, выдержав которые человек поднимается на предназначенную ему духовную высоту — вот православная трактовка трагического в жизни. И Достоевский всегда проводит героев своих произведений через подобное испытание. Симптоматично, что главным годовым праздником православных христиан является Пасха, в которой господствует тот же мотив преодоления трагедии прохождением через нее. «Православная трагедия» не может заканчиваться торжественной гибелью «идеального» персонажа, требующей скорби и сострадания, она завершается либо «воскресением» преобразившейся личности (у Раскольникова, «смешного человека», Дмитрия Карамазова, Аркадия Долгорукого), либо полной и окончательной смертью, небытием, превращением в прах того, кто не одолел испытания жизнью вследствие колоссальной нравственной деформации и внутренней духовной бесплодности (Ставрогин, Смердяков). Как в первом, так и во втором случае читатель не испытывает трагедийной скорби, какую пробуждают в нем Гамлет, Прометей, Эдип. Отношение Достоевского к трагическому в жизни ярко иллюстрирует эпизод из воспоминаний Всеволода Соловьева. Соловьев, бывший в те годы еще молодым человеком, однажды пожаловался писателю на все более одолевающую его апатию, на что Достоевский ответил, что сам пережил в молодости точно такое же состояние, и продолжалось оно вплоть до ареста в 1849 г. С момента ареста оно почти что исчезло. Далее он говорил про свое пребывание в тюрьме и на каторге примерно следующее: «Мне снились тихие, хорошие, добрые сны, а потом чем дальше, тем лучше. О! это большое для меня было счастие; Сибирь и каторга! Говорят: ужас, озлобление, о законности какого-то озлобления говорят! Ужаснейший вздор! Я только там и жил здоровой, счастливой жизнью, я там себя понял, голубчик... Христа понял <...> русского человека понял <...> Ах, если бы вас на каторгу!» «Это было сказано в такой степени горячо и серьезно, (пишет Вс. С. Соловьев — А. А.), что я не мог не засмеяться и не обнять его.

— Федор Михайлович, за что же меня на каторгу?! Или вы мне будете советовать, чтобы я пошел да убил кого-нибудь?!

Он сам улыбнулся.

— Да, конечно... ну придумайте что-нибудь другое. Но знаете, ведь это было бы для вас самым лучшим» (Соловьев В. С. Воспоминания о Ф. М. Достоевском // Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 212).

Для самого писателя каторга как факт его духовной, а не только обыденно-житейской биографии, настолько хорошо укладывалась в православную схему трагического преображения духа, что он мог вполне серьезно посочувствовать близкому и дорогому ему человеку, что тот не прошел подобного испытания, и порекомендовать такое «лекарство». Трагическое у Достоевского не фатально и не гибельно, как у авторов драматических трагедий; оно катастрофично, и, как во всякой катастрофе, в нем есть элемент риска, но оно спасительно для человека, ибо дает ему возможность пробиться к самой сердцевине бытия, максимально приблизиться к Божьей Истине!

Алексеев А. А., Храпова А. О.