Юрьев Сергей Андреевич

[13 (25) мая 1821, Тверская губ. — 26 декабря 1888 (8 января 1889), Москва]

Критик, переводчик (испанских драматургов и У. Шекспира), общественный и литературно-театральный деятель (образование получил в Московском дворянском институте и Московском университете), редактор-издатель журналов «Беседа» (1871—1872), «Русская мысль» (1880—1885), с 1878 г. — председатель Общества любителей российской словесности, а позднее — Общества драматических писателей.

В 1871 г. Юрьев приглашал Достоевского к сотрудничеству в «Беседе» (см. в РГБ. Ф. 93.II.10.14 письмо Юрьева к Достоевскому от 14 октября 1871 г.). В ответном письме к Юрьеву от 27 октября 1871 г. Достоевский, сочувственно относившийся к славянофильско-почвеннической программе «Беседы», сообщал: «Быть сотрудником Вашего журнала считаю за большое удовольствие, а обращение Ваше ко мне с приглашением сотрудничества — весьма для себя лестным. Но в настоящую минуту я весь занят работою в "Русском вестнике" и до окончания этой работы должен отказать себе в удовольствии прислать повесть в прекрасный журнал Ваш, который доставил мне много приятных часов».

Сотрудничество Достоевского в «Беседе» не состоялось, так же как не состоялось его сотрудничество в журнале «Русская дума», куда приглашал Юрьев Достоевского в письме к нему от 27 июня 1878 г. (см.: РГБ. Ф. 93.II.10.14). Скорее всего, Достоевский и Юрьев познакомились в конце 1871 г. (в письме к Юрьеву от 27 октября 1871 г. Достоевский указывал: «К Рождеству я, может быть, буду в Москве и в таком случае надеюсь лично засвидетельствовать Вам мое уважение»), однако в ответном письме к Юрьеву от 11 июля 1878 г. Достоевский забыл про этот факт знакомства с Юрьевым: «Я очень бы рад был с Вами познакомиться лично. В письме Вашем прочел выражение, что я сохранил о Вас мое мнение, "несмотря на то, что мы с Вами так давно уже не виделись". Но разве мы с Вами когда-нибудь виделись и были лично знакомы? Вы не поверите, как часто подобные напоминания тяжело на меня действуют. Дело в том, что у меня уже двадцать пять лет падучая болезнь, приобретенная в Сибири. Эта болезнь отняла у меня мало-помалу память на лица и на события до такой степени, что я (буквально) забыл даже все сюжеты и подробности моих романов, и так как иные не перепечатывал с тех пор, как они напечатаны, то они остаются мне буквально неизвестны. И потому не рассердитесь, что я забыл те обстоятельства и то время, когда мы были знакомы и когда встречались с Вами. Со мной это часто бывает и относительно других лиц. Если будете столь любезны, напомните мне, хотя бы когда при случае, о времени и обстоятельствах нашего прежнего знакомства».

Период самого интенсивного общения Достоевского с Юрьевым — конец мая — начало июня 1880 г. в Москве, на Пушкинском празднике, на который именно Юрьев пригласил Достоевского. «От имени всего общ<ества> люб<ителей> русской словесности, — писал Юрьев Достоевскому 1 мая 1880 г. — <...> единственного общества русской сл<овесности> в России, в заседаниях которого принимал участие А.С. Пушкин как его член, от имени московских его членов, глубоко уважающих дух Ваших произведений и наконец, от моего имени, как одного из ревностнейших Ваших почитателей, прошу Вас и умоляю почтить заседания нашего общества Вашим словом и наши празднества Вашим присутствием», а 3 мая 1880 г. Юрьев снова писал Достоевскому: «Вы будете среди людей, для которых Вы неоценимо дороги. Говорить будут И. Сер. Аксаков, Писемский, Островский, Тургенев <...>. Я ограничусь как председатель очень небольшим вступительным словом...». Одновременно Достоевскому было послано на бланке Общества любителей российской словесности, датированное 2 мая 1880 г., официальное приглашение произнести речь на публичном заседании Общества 26—27 мая 1880 г. за подписью председателя Общества Юрьева и секретаря Н.П. Аксакова.

5 мая 1880 г. Достоевский ответил Юрьеву на все три письма — два личных и официальное. «Я хоть и очень занят моей работой, — писал Достоевский, — а еще больше всякими обстоятельствами, но, кажется, решусь съездить в Москву по столь внимательному ко мне приглашению Вашему и глубокоуважаемого Общества любителей русской словесности. И разве только какое-нибудь внезапное нездоровье или что-нибудь в этом роде задержит. Одним словом, постараюсь приехать к 25 числу наверно в Москву и явлюсь 25-го же числа к Вам, чтоб узнать о всех подробностях, а главное, повидаться с Вами, ибо давненько уж мы не видались и, уж конечно, накопилось много о чем переговорить...».

О встречах с Юрьевым в Москве на Пушкинском празднике в конце мая — начале июня 1880 г. Достоевский сообщает в письмах к своей жене А.Г. Достоевской: «В воксале ждали меня с торжеством Юрьев, Лавров, вся редакция и сотрудники "Русской мысли"»; «Затем отправился к Юрьеву. Встреча восторженная с лобызаниями <...>. О ходе дел от Юрьева не мог добиться толку, человек беспорядочный, в новом виде Репетилов. Однако же с хитростью. (Интриги, однако, были несомненные). Между прочим, я заговорил о статье моей, и вдруг Юрьев мне говорит: я у Вас статью не просил (то есть для журнала)! Тогда как, я помню в письмах его, именно просил. Штука в том, что Репетилов хитер: ему не хочется брать теперь статью и платить за нее. «Но на осень, на осень Вы нам дайте, никому как нам, мы просим первые, слышите, а к тому времени Вы ее тщательно отделаете» (то есть точно уж ему известно, что она теперь не тщательно отделана). Я, разумеется, тотчас же прекратил о статье и обещание на осень дал лишь вообще. Не понравилось мне это ужасно...» (из письма от 25 мая 1880 г.); «В «Эрмитаже» уже ждали нас литераторы, профессора и ученые, всего 22 человека [обед в честь Достоевского]. Юрьев с 1-го слова заявил мне, в торжественной встрече, что на обед рвались многие <...>. Говорили Юрьев...» (из письма от 26 мая 1880 г.); «Он [И.С. Аксаков] ушел, и тотчас пришел Юрьев (у которого я сегодня обедаю)...»; «Вчера, 26-го, я обедал у Юрьева...» (из письма от 27 мая 1880 г.); «Сегодня утром, в 12 часов, когда я еще спал, приехал ко мне <...> Юрьев» (из письма от 28—29 мая 1880 г.).

О встрече Достоевского с Юрьевым, уже после Пушкинской речи писателя, 9 июня 1880 г. в Москве в гостинице Лоскутная вспоминает жена педагога Л.И. Поливанова М.А. Поливанова:

«В это время вновь постучали в дверь и вошел Сергей Андреевич Юрьев <...> Юрьев, увидев меня, объявил Федору Михайловичу, что я большая поклонница его, что и дочь его также глубоко его уважает, что она просилась с ним сюда, но он ее не взял, потому что у нее голова еще болит после вчерашнего дня.

— Федор Михайлович, я приехал за вашей речью для нашего журнала. Ведь вы обещали ее мне.

— Нет, Сергей Андреевич, я не обещал: я вам сказал, что подумаю, так как Катков желал ее иметь. Сегодня в два часа я отдал ее Каткову, а завтра в шесть часов мне принесут корректуру, а в восемь я уезжаю.

Юрьев на это промычал, что, мол, "вы ее обещали мне", но ничего не сказал против Каткова. Федор Михайлович стал ему объяснять, почему он отдал Каткову.

— Газета — это хлам, — говорил он, — нет возможности сохранить номера. Вы знаете ведь мою Анну Григорьевну (его жена), как она аккуратна. Мне нужно было сохранить несколько номеров "Голоса". Сначала сохранялись, а потом все растерялись. Вот явится моя речь в газете, ее прочтет гораздо большее число людей, а потом, в августе, выпущу ее в единственном выпуске "Дневника писателя" и пущу номер по двадцати копеек.

— За сколько отдали вы ее Каткову?

— За пятьсот рублей, а потом еще выручу в августе рублей триста, а может быть и больше. Отдав ее вам, я потерял бы и читателей и не мог бы ее напечатать от себя.

— Напрасно, напрасно вы так думаете, Федор Михайлович. Мы за деньгами не постояли бы, мы вам дали бы семьсот и согласились бы на то, чтобы вы ее напечатали после.

— Ну, успокойтесь, Сергей Андреевич, — сказал Достоевский, — это дело сделано, но я очень доволен тем, как оно устроилось. А пятьсот рублей хорошая цена. Я не могу не обращать внимания на денежную сторону. Ведь я больной человек, а у меня семья. С чем я их оставлю? Я каждую минуту могу умереть, и поэтому, пока я жив, я должен думать о том, чтобы судьбу их обеспечить.

Юрьев промычал что-то такое утвердительное на это. Потом перешел разговор к редакции "Русской мысли", и Достоевский высказал недоверие к сотрудникам этой редакции, причем трепал Юрьева по руке и повторял только, что ему "не нравится, не нравится", что это "не то, вовсе не то", что нет "единства" в журнале, что сотрудники противоречат друг другу и пишут часто совсем противоположное тому, что журнал ставит себе задачею: "нет места уступкам и сделкам, где есть идея", говорил он. Юрьев между тем скрипел, хрипел, называл Гольцева [редактор «Русской мысли». — С.Б.], но ничего не выходило.

Заговорили опять о Пушкинских праздниках, о Пушкине. Достоевский оживился несказанно.

— Мы пигмеи перед Пушкиным, нет уж между нами такого гения! — восклицал он. — Что за красота, что за сила в его фантазии! Недавно перечитал я его "Пиковую даму". Вот фантазия! Мне самому хочется написать фантастический рассказ. У меня образы готовы. Надо только кончить "Братьев Карамазовых". Очень затянулись они.

— Федор Михайлович, — подхватил Юрьев, — если напишите что-нибудь, то обещайте это "Русской мысли", прошу вас об этом.

— Ах, Господи, ведь я сам буду издавать "Дневник писателя" с нового года, Сергей Андреевич. Как же мне быть! Право, не знаю. Впрочем, у меня материала много, много для "Дневника писателя". Об одном Пушкине не наговоришься. Обещаю вам, если напишу; непременно же написать не обещаю.

Юрьев приставал, чтобы Федор Михайлович дал честное слово. Тот трепал только его по руке и повторял:

— Ведь уж сказал и сдержу: пусть Марья Александровна будет свидетелем.

Я улыбнулась и взглянула ему в глаза. Массивный растрепанный Юрьев казался мне таким незначительным рядом с этим маленьким тщедушным человечком, великая душа которого то горела огнем в его глазах, то озаряла кроткой веселостью его бледное, изможденное лицо. Мне все хотелось сказать, что он пророк, а не Пушкин.

Юрьев все не знал, в какой тон попасть. Ему, очевидно, неловко было перед Достоевским. В разговоре объяснилось, что Юрьев обедал в этот день у нас, между тем как Достоевский должен был обедать у него. Он ездил на 4-ю Мещанскую и не застал Юрьева, говорил, что устал и потерял время. Юрьев, конечно, стал извиняться, припоминал, путал, но Федор Михайлович объявил, что это ничего не значит, не нарочно же "убежал" Юрьев от него.

— Не могу не любить этого человека, — говорил он. — На депутатском обеде ведь совсем рассердился на него. Если бы вы слышали, Марья Александровна, как он унижал Россию перед Францией. Французы должное оказали великому русскому поэту, а мы удивляемся этому, носимся и чуть ли не делаем героем дня французского депутата [Луи Леже. — С.Б.]. Я, знаете, даже отвернулся от него во время обеда; сказал, что не хочу быть знакомым с ним.

— Вы все за фалды меня дергали, — вставил Юрьев.

— Я хотел вас остановить, но вы не обращали внимания. Я очень сердит был, а после обеда не мог, пошел к нему и помирился. Не понимает он, что он делает. — Тут оба обнялись и поцеловались <...>.

Пробило одиннадцать часов. Юрьев поднялся, а Достоевский стал старческим капризным голосом причитывать, что ему укладываться нужно в дорогу. Юрьев предложил свои услуги: он все ему уложит, только Достоевский не трудился бы. Но услуги эти были отклонены улыбкой, которая говорила: "Никто никогда мне не укладывает. Я всегда сам. Я люблю знать, где что лежит. У меня эта привычка еще с каторги, где за каждую вещь должен был отчет давать, так как они казенные" <...> Юрьев обнимал Достоевского, говорил о свидании, напомнил о фантастическом рассказе. Тут снова встрепенулся Достоевский. Точно в лихорадке, с блеском в глазах, он стал говорить о "Пиковой даме" Пушкина. Тонким анализом проследил он все движения души Германна, все его мучения, все его надежды и, наконец, страшное, внезапное поражение, как будто он сам был тот Германн. Рука Достоевского лежала в руке Юрьева <...> Юрьев простился окончательно и ушел...».

Письмо Юрьева к знавшему Достоевского проф. О.Ф. Миллеру от 3 ноября 1880 г., уже после Пушкинской речи писателя, свидетельствует о том, что Юрьев так и не понял великие христианские идеалы Достоевского: «...Мне очень хочется видеться с вами уже и для того, чтобы переговорить о Достоевском. Я глубоко сочувствую его красноречивой проповеди о христианской любви, о том, что только в обновлении духом этой любви — источник правды, может, и блага в жизни общественной, личной и народной и т.д. Все это, несомненно, верно и развито Достоевским с обычною ему глубиною, но тем не менее, не могу считаться вполне солидарным с его мировоззрением, невольно вызывающим на возражения. Послушать его, стать на его точку зрения — надо перестать думать и об экономических и о политических усовершенствованиях народной жизни, похерить все эти вопросы и ограничиться молитвой, христианскими беседами, монашеским смирением, сострадательными слезами и личными благодеяниями. Надо, говорю, похерить все вопросы о политической свободе, потому что Зосима и в цепях свободен. Не тут ли кроется и то, что Достоевский мирится с катковщиной? Цепи в известном отношении даже любезны Зосиме: дух в страданиях возвышается. Смирись, гордый человек! Зачем искать гармонии для свободной деятельности, экономических реформ? Все это тлен и суета. Счастие в тебе, смиренного Бог не уничижит, совершится чудо, и все изменится <само> собою, а до того молись, смиряйся и т.д. Как на руку такая речь всем деспотам, всем эксплуататорам! Убей себя в себе!.. Так, кажется, выражается во многих местах Достоевский. Что это значит? Это ведь не христианская проповедь, а скорее буддийская, может быть монашеская. Мы знаем другую формулу: свободно отдай себя на служение общему благу или свободно отдай свою личность общему благу. А это нечто другое, чем "убей себя в себе", излюбленное Достоевским. Прежде чем отдать свою личность, надо иметь ее или приобрести ее. А что такое приобрести личность, иметь ее?... Отправляясь отсюда, мы придем к выводу иному, чем Достоевский, к другому миросозерцанию, которое, может, больше гармонирует с христианской любовью, чем зосимовский идеал. — Христианский идеал — идеал Зосимы; но, по моему мнению, он крайне односторонен и не исчерпывает далеко истинно христианского идеала. Этот идеал — в деятельной любви ко всем направлениям жизни, политической, экономической, выражающийся в безустанной, энергической деятельности, борьбе и делом и словом, клонящейся к преобразованию всей окружающей народной и общественной жизни! Мыслим ангел с молитвой на устах и смиренными слезами на глазах и мыслим ангел с пламенным мечом на всякую неправду и всякое угнетение человека. Чувствую, что очень неточно, неясно все то, что я написал; но, надеюсь, что вы извините и дополните неясность этого письма. Мне хотелось оправдать перед вами, почему я не могу быть против всех возражений на речь и особенно на последний "Дневник" Достоевского и почему почитал эти возражения необходимыми <...>. Я не могу стать на монашескую почву Достоевского, считающего все вопросы, политические и экономические, суетою сует...».