Плещеев Александр Алексеевич
[7(19).10.1858, Петербург — 5.12.1944, Париж]
Сын друга молодости Достоевского А.Н. Плещеева, писатель, театральный критик. Начал печататься в 1876 г. Автор рассказов, пьес, путевых очерков, мемуаров о русских писателях и актерах. Выступал в периодической печати с фельетонами и театральными заметками. Издавал газ. «Театральный мирок» (1884–1886), «Петербургский дневник театрала» (1903–1905), «Невод» (1906–1907). В 1919 г. Плещеев эмигрировал.
В 1907 г. Плещеев в «Петербургской газете» опубликовал свои воспоминания о похоронах Н.А. Некрасова: «Сегодня, 27 декабря — 30-летие со дня смерти Некрасова. На похоронах его завязался спор, который, пожалуй, удовлетворительного объяснения не нашел и до сих пор. Достоевский начал свою речь на могиле следующей фразой:
— Хотя Некрасов по дарованию своему стоит ниже одного великого Пушкина...
В это время молодой зычный голос, принадлежавший студенту, сидевшему буквально "чертом", верхом на перилах, произнес: — Выше!
Достоевский оглянулся и заметил твердо и убежденно: — Нет, ниже!
А молодые голоса снова закричали: — Выше!
Достоевский же, со всею возможною настойчивостью и всем возможным спокойствием, отчеканил: — Нет, ниже-с!».
В 1929 г. в парижской газете «Возрождение» (7 нояб., № 1619) Плещеев подробно рассказал о своих «Встречах с Достоевским» (Вошло в кн. Плещеева «Что вспомнилось (за 50 лет)». Париж, 1931): «Достоевский заходил к моему отцу и очень ласково относился ко всей нашей семье <...>. Во второй половине 70-х годов мы жили в Петербурге, в Кузнечном переулке, в доме Рота, на втором дворе, в 3-м этаже. Лестница была довольно темная, освещенная двумя коптившими керосиновыми лампами. Зимой тогда стояли суровые морозные дни. Однажды вечером, когда во всей квартире никого, кроме меня, не было, кто-то позвонил. Я вышел в переднюю и, отворив дверь, увидел пожилого человека, борода которого спряталась в воротник шубы.
— Алексей Николаевич дома? — спросил звонивший. Он тяжело дышал, потому что быстро поднялся по лестнице.
— Нет его дома! — отвечал я.
— А Елена Алексеевна? — спросил он о моей сестре.
— И ее нет, ушла с отцом.
— Я немножко отдохну у вас, дайте мне стул... Вы отцу скажите, что Достоевский заходил.
— Федор Михайлович, — извинился я, — простите! Не узнал вас...
Достоевский вошел в переднюю и сел на стул, не снимая шубы, а только распахнув ее. Я звал его в кабинет отца, не пошел. Отдохнув минут пять, Достоевский вынул из кармана маленький конверт и передал его мне.
— Передайте Алексею Николаевичу, тут деньги... он знает... Скажите, что приходил лично.
Мы пожали друг другу руки, я хотел проводить Федора Михайловича, так как лестница была от мороза скользкая и ее лишь изредка посыпали песком, но он остановил меня, сказав, что без шубы легко простудиться.
Достоевский принес отцу, в счет какого-то старого долга, 300 рублей, причем в приложенной к деньгам записочке писал, что "хвостик остается еще за ним".
Помнится, что в тяжелые дни жизни, как говорил мне отец, он посылал Федору Михайловичу какую-то сумму, которую тот, при изменившихся обстоятельствах, смог уплачивать ему.
Достоевский жил тогда в том же Кузнечном переулке, где жили мы, но в другой его части, ближе к Владимирской церкви...
Незабываемыми живут в памяти моей проведенные в Москве дни во время пушкинских торжеств, по случаю открытия памятника поэту, в июне 1880 года...
Как, однако, ни был велик и трогателен момент открытия памятника Пушкину, но нигде так не захватило московское торжество наши сердца и души, как на торжественном заседании любителей российской словесности. Публика встречала И.С. Тургенева и Достоевского овациями, появление этих "полубогов" потрясло всю залу Дворянского собрания.
Речь Достоевского сделалась доминирующим событием пушкинского празднества. Не успевал Достоевский сказать двух-трех раз, как его прерывал ураган криков и аплодисментов.
Федор Михайлович покачивал только головой в знак благодарности, как бы прося дать возможность продолжать. Повторялись эти овации в течение всей речи, прерывая ее бесконечное число раз.
Достоевский заговорил о Татьяне, о том, что положительный тип русской женщины подобной красоты в нашей художественной литературе почти не повторялся.
В это время Федор Михайлович словно запнулся: он взглянул в сторону, искал кого-то на эстраде и, заметив Тургенева, продолжал...
— Кроме разве образа Лизы в "Дворянском гнезде".
Опять ураган в зале, ураган по адресу Достоевского и Тургенева, который, однако, не принял этого на свой счет.
Иван Сергеевич потупил голову и потом его соседи рассказывали, что он старался незаметно утереть платком слезы на глазах.
А что было по окончании речи Достоевского — не опишешь. Федору Михайловичу, раскланявшемуся минут двадцать с публикой, когда он возвратился в комнату для участвовавших в заседании, сделалось нехорошо, о чем объявили шумевшей публике.
Значительно позднее, после других выступлений, на эстраду вышел, если не ошибаюсь, Дмитрий Васильевич Григорович, не участвовавший в заседании. Он громко произнес:
— Федор Михайлович прощается с московским обществом.
Опять на эстраду медленно поднялся Достоевский и повторилась едва ли не еще большая овация. Все стояли, кричали, шумели стульями, махали платками и бросились к эстраде.
Разумеется, много улетучилось из моей памяти — это было так давно, — но я говорю лишь о том, что ясно вспомнилось и впечатление о чем живет в моей душе полвека спустя.
В Москве я неоднократно встречал Федора Михайловича в Лоскутной гостинице, где он, как и мой отец, останавливался <...>.
Припоминаю картину похорон Федора Михайловича, собравших несметную толпу народа. Гроб вынесли из подъезда дома в Кузнечном переулке больше старики — друзья Достоевского, среди них был мой отец, товарищ Федора Михайловича со времен дела Петрашевского...».