Павлов Платон Васильевич
[7(19).10.1823, Нижегород. губ. — 29.4(11.5).1895, Петербург]
Профессор русской истории и истории искусства в Петербургском университете (до этого — в Киевском), один из организаторов воскресных школ. Еще профессором истории и древностей в Киевском университете «выражал мысли, противные порядку существующего правления в России». Достоевский встречался с Павловым 2 марта 1862 г. на литературно-музыкальном вечере в пользу Общества для пособия нуждающимся литераторам и ученым в Петербурге в зале М.Ф. Руадзе, когда Достоевский читал «Записки из Мертвого дома», а Павлов произнес свою знаменитую речь «Тысячелетие России», вызвавшую овации публики и гонения правительства (предварительно статья на эту тему была опубликована Павловым в «Месяцеслове на 1862 год»). «При чтении этой статьи г. Павлов дозволил себе выражения и возгласы, — считало официальное правительственное сообщение, — не находившиеся в статье, пропущенной цензурою, и клонившиеся к возбуждению неудовольствия против правительства» (Рус. инвалид. 1862. 7 марта. № 51). Современники считали Павлова «не совсем нормальным человеком», а Н.А. Тучкова-Огарева отмечала, что «в разговоре он производил тяжелое впечатление психически больного». Агент III отделения доносил, что Павлов читал «особенным восторженным, пророческим, громогласным голосом, поднимая часто вверх руку и указательный палец» , а один из присутствовавших на чтении современников свидетельствовал, что «все чтение [Павлова] получило заметно выкрикивающий характер». Следствием речи явилась ссылка Павлова в Ветлугу и Кострому, продолжавшаяся до 1869 г.
Н.С. Лесков в письме к П.К. Щебальскому от 11 февраля 1871 г. высказал предположение, что в романе «Бесы» Достоевский изобразил Павлова в лице Степана Трофимовича Верховенского. Однако это более чем сомнительное предположение. Гораздо более правильной является гипотеза о том, что в образе «третьего чтеца» в «Бесах» Достоевский спародировал не только выступление Павлова, но и внешние манеры чтеца, его восторженный голос, переходящий в крик, и жесты; «Вдруг окончательная катастрофа как бомба разразилась над собранием и треснула среди его: третий чтец, тот маньяк, который всё махал кулаком за кулисами, вдруг выбежал на сцену.
Вид его был совсем сумасшедший. С широкою, торжествующею улыбкой, полной безмерной самоуверенности, осматривал он взволнованную залу и, казалось, сам был рад беспорядку. Его нимало не смущало, что ему придется читать в такой суматохе, напротив, видимо радовало. Это было так очевидно, что сразу обратило на себя внимание.
— Это еще что? — раздались вопросы, — это еще кто? Тс! что он хочет сказать?
— Господа! — закричал изо всей силы маньяк, стоя у самого края эстрады и почти таким же визгливо-женственным голосом, как и Кармазинов, но только без дворянского присюсюкивания. — Господа! Двадцать лет назад, накануне войны с пол-Европой, Россия стояла идеалом в глазах всех статских и тайных советников. Литература служила в цензуре; в университетах преподавалась шагистика; войско обратилось в балет, а народ платил подати и молчал под кнутом крепостного права. Патриотизм обратился в дранье взяток с живого и с мертвого. Не бравшие взяток считались бунтовщиками, ибо нарушали гармонию. Березовые рощи истреблялись на помощь порядку. Европа трепетала... Но никогда Россия, во всю бестолковую тысячу лет своей жизни, не доходила до такого позора...
Он поднял кулак, восторженно и грозно махая им над головой, и вдруг яростно опустил его вниз, как бы разбивая в прах противника. Неистовый вопль раздался со всех сторон, грянул оглушительный аплодисман. Аплодировала уже чуть не половина залы; увлекались невиннейше: бесчестилась Россия всенародно, публично, и разве можно было не реветь от восторга?
— Вот это дело! Вот так дело! Ура! Нет, это уж не эстетика!
Маньяк продолжал в восторге:
— С тех пор прошло двадцать лет. Университеты открыты и приумножены. Шагистика обратилась в легенду; офицеров не достает до комплекта тысячами. Железные дороги поели все капиталы и облегли Россию как паутиной, так что лет через пятнадцать, пожалуй, можно будет куда-нибудь и съездить. Мосты горят только изредка, а города сгорают правильно, в установленном порядке по очереди, в пожарный сезон. На судах соломоновские приговоры, а присяжные берут взятки единственно лишь в борьбе за существование, когда приходится умирать им с голоду. Крепостные на воле и лупят друг друга розгачами вместо прежних помещиков. Моря и океаны водки испиваются на помощь бюджету, а в Новгороде, напротив древней и бесполезной Софии, —- торжественно воздвигнут бронзовый колоссальный шар на память тысячелетию уже минувшего беспорядка и бестолковщины. Европа хмурится и вновь начинает беспокоиться... Пятнадцать лет реформ! А между тем никогда Россия, даже в самые карикатурные эпохи своей бестолковщины, не доходила...
Последних слов даже нельзя было и расслышать за ревом толпы. Видно было, как он опять поднял руку и победоносно еще раз опустил ее. Восторг перешел все пределы: вопили, хлопали в ладоши, даже иные из дам кричали: «Довольно! Лучше ничего не скажите!» Были как пьяные. Оратор обводил всех глазами и как бы таял в собственном торжестве <...>. Но в эту минуту целая толпа, человек в шесть, лиц более или менее официальных, ринулась из-за кулис на эстраду, подхватила оратора и повлекла за кулисы. Не понимаю, как мог он от них вырваться, но он вырвался, вновь подскочил к самому краю и успел еще прокричать что было мочи, махая своим кулаком:
— Но никогда Россия еще не доходила...
Но уже его тащили вновь».