Отцы и дети

Авторское название серии черновых набросков к неосуществленному романному замыслу (впервые частично опубл.: Зильберштейн И. С., Розенблюм Л. М. Наедине с самим собою // Огонек. 1971. № 46. С. 13; полностью: Литературное наследство. М., 1971. Т. 83. С. 445–446); в ПСС трактуется как запись «планов эпизодов для неосуществленного романа», датируется 12–13 марта 1876 г., то есть периодом работы над мартовским выпуском «Дневника писателя», среди записей к которому набросок помещен в тетради 1875–1876 гг. Авторское определение замысла заглавием тургеневского романа знаменательно, т. к. обозначает центральный проблемный узел будущего романа, но этот план готовится всей предшествующей художественной практикой Достоевского, восполняя те смысловые аспекты темы, которые еще не были художественно разработаны Достоевским или переосмысливались им. Фактически замыслы трех последних романов Достоевского так или иначе связаны с проблемой «отцов и детей», время появления записи — период работы над «Дневником писателя» за 1876 г. — между «Подростком» и «Братьями Карамазовыми».

Тема отцов и детей — сквозная для Достоевского; в качестве побочной сюжетной линии она есть уже в первом романе «Бедные люди» (отец и сын Покровские). Начиная по крайней мере с романа «Униженные и оскорбленные» тема «отцов и детей» занимает центральное место, она строится на ряде содержательных этических антиномий и вбирает в себя множество смысловых значений, каждое из которых потенциально способно развернуться в романный сюжет через систему мотивов-проводников. В «Униженных и оскорбленных» эта тема связана с мотивом прощения, актуализирующим евангельскую притчу о блудном сыне, где идеальная позиция Отца — всепонимание и всепрощение, способное возродить падшую душу, вернуть ее к жизни. В расширительном смысле, в контексте христианской культуры — это идеальная позиция Бога Отца как носителя Абсолютной Другости (М. М. Бахтин) по отношению к человечеству. Так, в «Униженных и оскорбленных» актуализация евангельской абсолютной этической нормы (раскаявшееся дитя и отец, спешащий навстречу сыну с готовностью «радоваться и веселиться», что тот «был мертв и ожил, пропадал и нашелся» — Лк. 15: 32) создается именно уклонением от нее, что дважды акцентировано сюжетом. Первый сюжетный мотив — отец, не способный простить свое дитя, — это старик Смит, воспроизводящий смысловую позицию пушкинского Самсона Вырина, воплощающего грех гордыни. У Достоевского драматическое напряжение в развитии темы усиливается: грех отца, упорствующего в ненависти к заблудшей дочери, оказывается разрушительным для жизни других: в романе умирают и дочь Смита, и внучка Нелли. Второй мотив — отец, раскаявшийся в грехе гордыни, — старик Ихменев; плодотворность его раскаяния примиряет Нелли перед смертью с законами жизни и оказывает поддержку дочери Наташе в ее отчаянии. Таким образом, функция отца как носителя положительного жизненного опыта (истинного взгляда на вещи и явления мира) утверждается, как и идеальная норма — Отца — сочувственника «униженных и оскорбленных». В то же время отец как олицетворение силы, преодолевающей зло в мире и защищающей от него детей, оказывается не воплощенным в романе. Напротив, Достоевский создает антагонистичный образ — отец как воплощение зла, особо разрушительного, так как оно замаскировано под добро (в этом смысле его текстовая функция — симулякра, ложного подобия, а в евангельском контексте — дьявольской насмешки, qui pro quo). Таков князь Валковский, цинически использующий жизненный опыт в манипулировании сыном и др., демонстрирующий негативную моральную свободу, разрушающую функцию отца — быть укорененным в традиции и ценностно ориентировать вхождение сына в мир. В этом романе три соотнесенные фигуры отцов: упорствующего в заблуждении, раскаявшегося и злодея (все три получат дальнейшее развитие в творчестве Достоевского) — показаны в соотношении с поколением «детей», но внешнее зло не преодолевается: позиция Валковского оказывается самой сильной в романе, свобода от внутреннего зла достигается внутренним же духовным усилием «детей» — Наташи и Нелли — и старика Ихменева. Финал романа, вызывавший у читателей чувство художественной неудовлетворенности, внутренне противоречил традиционному представлению о патерналистской роли в социуме.

В романе «Преступление и наказание» фигура отца в сне Раскольникова связана с контекстом христианской идиллии (церковный праздник, посещение мальчиком с отцом могилы бабушки, ритуальная трапеза); образ отца, оберегающего ребенка от тяжелой картины истязания лошади, возвращает героя на время (как и весь контекст сна) к нормальному взгляду на мир, освобождению от «обаяния» идеи преступления; идиллическое ощущение мира появится последний раз в грезе Раскольникова перед преступлением (оазис в пустыне и ключ) и будет разрушено, в антиидиллическом контексте романа образу отца места нет. В фигуре Свидригайлова смысловая позиция отцовства подменена позицией совратителя малолетних, разрушительность этой подмены в тексте (через нарушение читательского ожидания) наделяет образ мощной негативной энергией (отвращение и интерес других героев романа и читателя). Идеальная духовная связь «дети — отцы» в романе проявлена позицией Сони — в ее отношении к Богу («Что ж бы я без Бога-то была?» — 6; 248) — творцу ее жизни и судьбы как жертвоприношения другим и воскрешения падшей души (духовное спасение Раскольникова). Мармеладов — уклонение от идеального отцовского образа, по отношению к дочери такой отец — это вариант «блудного сына», не способного вернуться в идеальный отцовский образ (несмотря на усилия), а остающегося «сладко» кающимся «горьким пьяницей».

В романе «Идиот» смысловая позиция главного героя князя Мышкина ориентирована на Богосыновство («Князь Христос» в черновых набросках). Житейски все «отцы» романа так же нуждаются в спасении, как и их дети, и более того — функция понимания и прощения переходит от «отцов» к «детям». Таково отношение Коли Иволгина к детски-художественно лгущему отцу, генералу Иволгину. Идея идеального духовного усыновления через спасение (прообраз «Христос — человечество») связана с главным героем: дети швейцарской деревни «духовно воскресают» под влиянием любви князя Мышкина к людям и «уподобляются» ему (история Мари).

В романе «Бесы» идея ответственности «отцов» за преступления «детей» — один из лейтмотивов сюжета. «Отцы и дети» в «Бесах» — метонимическая метафора духовного облика и идеологии поколений, как и в названии романа И. С. Тургенева. «Наши Белинские и Грановские не поверили бы, если бы им сказали, что они прямые отцы Нечаева, — замечает Достоевский после выхода романа в письме к цесаревичу Александру Александровичу. — Вот эту родственность и преемственность мысли, развившейся от отцов к детям, я и хотел выразить в произведении моем» (291; 260). «Родственность мысли» здесь можно возвести к усвоению поколением 1860-х гг. идеологии русских западников 1840-х гг., в их числе, конечно, и Тургенев. Шире: проблема в ложной «атрибуции» духовного отцовства, «в вековой оторванности всего русского просвещения от родных и самобытных начал русской жизни» (Там же), в насильственном разрыве с традицией культурно-исторической преемственности и, как следствие, — в экзистенциальной неукорененности в бытии, открытости «отрекшихся быть русскими» влиянию любой разрушительной идеи, в «придавленности идеей» одержимых бесами «детей». Фигура Степана Трофимовича — точка схождения многих из обозначенных выше мотивов, его раскаяние перед смертью — знак возможного духовного переосмысления целым поколением своего прошлого, а следовательно — и возможности духовного воскресения. Но в трагическом сюжете «Бесов» последствия ложной позиции Степана Трофимовича — духовного учителя большинства молодых героев романа — катастрофичны: поза героя, «либерала-идеалиста», «воплощенной укоризной» стоящего «пред отчизной», когда «воплощенность укоризны» сохраняется и в «лежачем положении», подменяет подлинно страдальческую судьбу «пророка», связанного по преимуществу с будущим и житейски не вписанного в настоящее. По Достоевскому, ложь заключается не в проповеди или отсутствии ее, а в несовпадении слова и судьбы героя — духовного «отца» («надобно же было с кем-то выпить шампанского и обменяться за вином известного сорта веселенькими мыслями о России и “русском духе”, о Боге вообще и о “русском Боге” в особенности; повторить в сотый раз всем известные и всеми натверженные русские скандалезные анекдотцы»), то есть в ложности его экзистенциальной позиции — отсутствии «логосности» и в этом смысле — «телесности» слова, его слитости как с Истиной, так и с сущностью личности учителя. Ложь такого рода не распознается «детьми»-учениками интеллектуально, а ощущается бессознательно; такое нерационализируемое зло сохраняет мощь своей негативной энергии: ложь, подобно «дьявольскому умыслу», дезориентирует других, лишая их какой-либо моральной опоры в традиции. Герой, занимающий центральное место в сюжете «детей», — Николай Ставрогин — с детства испытывает на своей судьбе в полной мере это отсутствие связи с системой ценностей прошлого: его кровный отец — «легкомысленный генерал Ставрогин» — жил в «разлуке с его мамашей», духовный отец — учитель Степан Трофимович — «сам был ребенок», «он не задумался сделать своим другом такое маленькое существо, едва лишь оно капельку подросло»; отсутствие именно укорененной в культурной традиции системы ценностей создает эту заряженную смыслом пустоту в душе героя, несмотря на свои блестящие качества оказывающегося этически ничтожной личностью, воплощающей «зло как ничто» (П. Флоренский).

Таким образом, разработка Достоевским проблемы отцов и детей к моменту создания «Подростка» идет в глубину исследовательской сущности духовного взаимодействия поколений. В «Бесах» Достоевский предельно обостряет проблему ответственности «отцов» перед «детьми»: «поза» Степана Трофимовича — ложного подобия «духовного учителя» (мыслителя, либерала, революционера) — оборачивается ложным подобием «героя» — вождя, идеолога и «человека» — возлюбленного, мужа, Ивана-Царевича (маски Ставрогина) в его ученике. С эстетических позиций можно оценить судьбу «отца» в романе как эпический «жизненный путь», где еще есть время и возможность личностных изменений, а судьбу «детей» — как катастрофизм сюжета трагедии, где ложная позиция личности неминуемо влечет за собой гибель, физическую или духовную.

«Подросток» — новый этап исследовательской проблемы («ИДЕЯ: ОТЦЫ и ДЕТИ — ДЕТИ И ОТЦЫ»), наблюдение над эволюцией замысла показывает, что основной «механизм» трансформаций первоначального замысла — именно в основной сюжетной линии «отец — сын», где постепенное «высветление» образа отца связано с исследованием Достоевского сущности героя-подростка и, если идти от обратного, выстраиванием духовного облика отца с точки зрения проекции его качеств на личность сына. Версилов (этот «добродетельный Ставрогин» — В. А. Туниманов) предстает перед взглядом Подростка как подлинный «культурно-исторический тип» — «дворянин» и «парижский коммунар» и как уникальная личность — человек глубоких страстей. Если во всех предшествовавших произведениях можно было наблюдать некоторую общую «несостоятельность» поколения отцов — неадекватность идеальной норме, отпадение от отцовского предназначения, то в «Подростке» Достоевский приводит героя-сына к признанию, что идея отца — «гордее и выше», вводит образ идеального духовного учителя, принявшего на себя роль отца Аркадия, — Макара Долгорукого, позиция которого как защитника слабых и исцелителя страждущих распространяется не только на мальчика, но и на Версилова (одержимых страстями героев, жаждущих «благообразия», воплощением которого в «Подростке» является Макар).

Черновое название романа «Отцы и дети» 1876 г. не может быть сведено только к полемике или диалогу с Тургеневым: предшествующая художественная разработка Достоевским такого значительного количества этико-философских проблем, охватываемых темой, приводит его к исследованию новых аспектов, намеченных в структуре этой записи. Первая запись — о мальчике, который «сидит в колонии для малолетних преступников и мечтает, когда объявятся его родные (князья и графы). Любит правду». Сюжет «отцов и детей» в этой записи пронизан другой сквозной темой Достоевского — темой мечтательства как особой жизненной позиции героя: мальчик мечтает о любви родных, как Аркадий в романе «Подросток» мечтает о любви отца: духовная связь с отцом способна преодолеть «беспорядок» в душе героя через восстановление духовной традиции, здесь — это еще и противовес ненависти ко всем.

Вторая запись фабулы: «отцы и дети» включены в ситуацию преступления: «Муж убил жену; но видел девятилетний сын». Финал «Идиота» воскресает в записи: «Отец и сын обнимаются и трепещут». Здесь проблема ответственности отцов перед детьми воплощается в пороговой сюжетной ситуации: это реальное чудовищное преступление, разрушающее основы семьи. «Дети» оказываются перед тяжелейшим нравственным выбором: «Сын любит отца, но отец видит, что сын поражен и мучается смертью матери». Впервые тема «Отцов и детей» раскрывается Достоевским «вроде как в “Преступлении и наказании”». Далее сюжет разрабатывается как идея нравственного очищения поколения отцов, причем импульсом к этому очищению становится любовь к детям и сознание ответственности отцов за тот образ, который старшее поколение оставит детям: «Наконец отец решается предать себя для правды и для сына, и для правды перед сыном». Здесь образ отца (в противовес всему написанному Достоевским до того) — в позиции нравственного воскресения и принесения своей личной свободы в жертву идее высокого долга отцов перед детьми — быть воплощением правды, достойной памяти потомков: «Перед преданием обнимает сына поминутно (продолжается несколько дней) и всё спрашивает его: будешь или нет любить правду, честь и проч.? Он предает себя, для того чтоб сын продолжал любить его потом, хоть память его». Это восхождение (хотя и только ступень) к этическому максимуму, к позиции Абсолютной Другости — воплощению правды, справедливости и любви. Становится понятной экспликация темы в названии задуманного романа. «Отцы и дети» здесь не соотнесены с тургеневским романом по принципу бинарной оппозиции «или — или», но это попытка художественно преодолеть целый ряд нравственных антиномий собственного творчества. Идея духовного отцовства здесь занимает верх ценностной шкалы: это нравственное мужество, признание вины, очищение от лжи через поступок — принесение себя в жертву ради нравственного здоровья будущего поколения. Она остается не до конца воплощенной в дальнейшем творчестве Достоевского, последнем романе; такого рода исключительный поступок совершается только один раз в «Братьях Карамазовых» в книге «Русский инок», среди других историй о нравственном воскресении только поступок Таинственного Посетителя из одноименной главы связан с таким же нравственным напряжением (публично доносит на себя), закончившимся смертью героя. Нравственная высота богоподобного духовного отцовства будет затем воплощена Достоевским в образе старца Зосимы, сама смерть которого станет залогом духовного воскресения «детей» романа.

Еще один набросок к роману — тоже о преступлении и воскресении отца: он «заводит ночью» ребенка, «оставляет где-то на улице на морозе и сам бежит от него. Потом не может найти». В качестве косвенного мотива, не связанного с идеей отцовства, но свидетельствующего о душевном изменении героя (сначала оставляет на морозе, потом пытается найти), сходный эпизод использован Достоевским в романе «Братья Карамазовы» (Иван и «мужичонка») и в «Сне смешного человека» (герой — неизвестная девочка).

Другой ряд мотивов этих набросков — «дети, бежавшие сами от отца» (видимо, в связи с мотивом убийства жены; см.: 17; 432), и дети, мучимые взрослыми, — «история Кронеберга», подробно проанализированная Достоевским в «Дневнике писателя» за 1876 г. и упомянутая в последнем фрагменте вслед за описанием мучений ребенка «в фребелевской школе»: «новейшие учительницы возбуждают на него целую бурю; стыдят его за ложь, срамят перед товарищами (возбуждая в них же дурные инстинкты ненависти) <...> и приводят его к отчаянию и падению. Тут отец Кронеберг и т. д.». Запись плана «Отцов и детей» на этом заканчивается, но в наброске к замыслу «Мечтатель» (отрывок 7), в записи диалога отца и сына, вернувшегося из Америки, находим сюжетную развязку событий «Отцов и детей» как воплощение этической нормы евангельской притчи о блудном сыне: сын приезжает в дом отца на Рождество, «на Христову елку», отец жалеет о том, что нет матери, на что сын замечает: «А знаешь, отец, славный ты малый, вот что!» Примирение поколений совершается в разговоре о сущности Духа Святого: неверующий сын с «доброй улыбкой» слушает отца, говорящего с ним о Христовой любви и о той Истине — Духе Святом, что вернула «блудного сына» в отчий дом. Возможный роман об отцах и детях получает полное разрешение всех антиномий через единение поколений в Духе Святом в контексте христианской идиллии.

Живолупова Н. В.

Возникновение романного замысла «Отцов и детей», по-видимому, произошло летом 1869 г., когда после завершения «Идиота» Достоевский строил новые творческие планы, предполагая сотрудничество сразу в двух журналах — «Заря» и «Русский вестник». Первая фиксация замысла была сделана в записной тетради 1868–1869 гг. (содержащей подготовительные материалы к «Идиоту», а также наброски к неосуществленным замыслам «Картузов», «[Роман о помещике]», «Юродивый (присяжный поверенный)»). Под датой «31-е июля. Флоренция» в ней записано: «Детство. Дети и отцы, интрига, заговоры детей, поступление в пансион и проч.». Этот набросок был впервые опубликован в «Описании рукописей Ф. М. Достоевского» (с. 124) как замысел самостоятельного произведения. Однако при публикации в ПСС он был отнесен Г. М. Фридлендером к творческой истории «Жития великого грешника». Атрибуция эта далеко не бесспорна (см. ее критику в статье «Подпольная идея для “Русского вестника”»). Есть достаточные основания видеть в этом наброске первоисток замысла «Отцов и детей».

В январском выпуске «Дневника писателя» за 1876 г. (Будущий роман. Опять «случайное семейство») Достоевский писал: «Я давно уже поставил себе идеалом написать роман о русских теперешних детях, ну и, конечно, о теперешних их отцах, в теперешнем взаимном их отношении. Поэма готова и создалась прежде всего, как и всегда должно быть у романиста. Я возьму отцов и детей по возможности из всех слоев общества и прослежу за детьми с их самого первого детства». Здесь же он добавляет: «Когда, полтора года назад, Николай Алексеевич Некрасов приглашал меня написать роман для “Отечественных записок”, я чуть было не начал тогда моих “Отцов и детей”, но удержался, и слава Богу: я был не готов» (Там же). Свидетельство это содержит два хронологических указания: замысел «Отцов и детей» возник «давно уже», и «полтора года назад» писатель готов был взяться за его реализацию.

Среди самых ранних записей, опубликованных в ПСС в составе подготовительных материалов к роману «Подросток», содержится набросок: «Роман о детях, единственно о детях, и о герое ребенке». И на следующей странице: «Заговор детей составить свою детскую империю. Споры детей о республике и монархии. Дети заводят сношения с детьми-преступниками в тюремном замке. Дети-поджигатели и губители поездов. <...> Дети — развратники и атеисты. Ламберт...» «Детская империя», «детская республика», она же «орава», «шайка» фигурируют и в последующих записях. «У оравы детей советник и руководитель Федор Федорович, идиот». Но очень скоро в планах появляется и занимает важное место «хищный тип (1875 года)». «Думать о хищном типе», — неоднократно записывает Достоевский. В первоначальном замысле возникают новые доминанты: «Фед<ор> Фед<орович> — весь вера, а ОН — весь отчаяние». В результате формулируется «задача», которую Достоевский записывает с известным колебанием: «!?! <...> Соединить роман: дети с этим натуральнее». Однако соединение складывается достаточно «асимметричное»: «Итак, один брат — атеист. Отчаяние. / Другой — весь фанатик. / Третий — будущее поколение, живая сила, новые люди. <...> / (И — новейшее поколение — дети.)». В этом наброске вполне определенно просматриваются контуры будущих «Братьев Карамазовых», но дети явно вытесняются из центра замысла на его периферию. И в какой-то момент возникает сомнение: «Задача: вмешивать ли детей?» Дети еще неоднократно упоминаются в дальнейших записях, но уже отнюдь не как самостоятельная тема. Всё это следы и готовности Достоевского взяться весной 1874 г. за разработку замысла «Отцов и детей» и скорого отказа его от этого намерения, о чем через полтора года он расскажет читателям «Дневника писателя».

Не может не броситься в глаза, что флорентийский набросок лета 1869 г. весьма близок апрельско-майским записям 1874 г. Ср.: «...заговоры детей» и «Заговор детей создать свою детскую империю», «Дети проклинают классицизм. Заговор против Каткова». Лаконичное указание на сюжетное положение: «поступление в пансион» отзывается в набросках 1874 г. неоднократным упоминанием имени Ламберт, Lambert. Евгений Ламберт — это соученик Достоевского по московскому пансиону Л. И. Чермака в середине 1830-х гг. (также фигурирует в планах «Жития великого грешника» и в подготовительных материалах к «Подростку»). Подобные переклички позволяют заключить с большой долей вероятности, что когда в «Дневнике писателя» за 1876 г. Достоевский сообщал о «давно уже» возникшем у него намерении писать своих «Отцов и детей», то он имел в виду в том числе и свои творческие планы конца 1860-х гг., первая известная письменная фиксация которых датирована: «31-го июля <1869>. Флоренция» (ср.: 22; 117, где, однако, замысел «Отцов и детей» отнесен к началу 1870-х гг.).

Конечно же, от лета 1869 г. к весне 1874 г. и от весны 1874 г. к весне 1876 г. первоначальный замысел в сюжетном отношении существенно трансформировался (еще одним промежуточным этапом явился набросок, сделанный в сентябре 1875 г. в записной тетради 1872–1875 гг.: «Мысли романов. Убийство жены. Дети от него убежали. “Детки, детки, кто вам сказал?”»; ср. набросок 1872 г. «Новые повести»). Общая установка на художественный анализ взаимоотношений «русских теперешних детей» и «теперешних их отцов» делала замысел открытым для «текущей действительности». В частности, и в набросках 1874, и в записях 1876 г. много следов художественного интереса Достоевского к современной уголовной хронике. Но устойчивая отличительная черта замысла «Отцов и детей» — внимание писателя к «детям с мрачным впечатлением в юной душе». Это и «дети — убийцы отца», и дети, на глазах, которых «муж убил жену» (т. е. отец — мать), и «дети-преступники», содержащиеся «в тюремном замке», «в колонии для малолетних преступников» и т. п. Решая «центральный вопрос о сущности человеческой природы, — замечает Л. М. Розенблюм, — Достоевский должен был спуститься еще “ниже” (по сравнению с анализом юной души в “Подростке”. — Б. Т.), исследовать не только подростковый, но детский и даже ранний детский возраст...» И в этом замысел «Отцов и детей» оказывается созвучен одной из ведущих тенденций «Дневника писателя» за 1876–1877 г., «излюбленными героями» которого становятся «дети от шести до двенадцати лет» (Розенблюм Л. М. Творческие дневники Достоевского // Литературное наследство. М., 1971. С. 70, здесь же примеры).

Последний раз в записной тетради Достоевского замысел «Отцов и детей» упоминается осенью 1876 г.: «Осмотреть старый материал сюжетов повестей (Из романа “Дети”)». Стоит отметить, что в 1880 г. этот вариант названия — «Дети» — Достоевский употребляет применительно к продолжению «Братьев Карамазовых», где наряду с Алешей Карамазовым в центре произведения должны были, по замыслу писателя, находиться «мальчики» первого романа.

Тихомиров Б. Н.