Дневник писателя
Соглашаясь стать редактором «Гражданина» в конце 1872 г., Достоевский думал не только о постоянном заработке. Он давно мечтал о новой форме общения с читателем, о живой и непосредственной форме философско-литературной публицистики. Так возник в «Гражданине» особый отдел под названием «Дневник писателя» — явление уникальное в русской и мировой литературе. В первом номере «Гражданина» за 1873 г. Достоевский заявляет: «Буду и я говорить сам с собой <...> в форме этого дневника. <...> Об чем говорить? Обо всем, что поразит меня или заставит задуматься».
Пожалуй, не было животрепещущих и насущных вопросов и проблем, не нашедших то или иное отражение в «Дневнике писателя», который с 1876 г. Достоевский начал выпускать в виде отдельного ежемесячного издания. И. Л. Волгин справедливо замечает: «О чем бы ни писал Достоевский, общее принципиально не отделено у него от “частного”, “дальнее” от “ближнего”. Страдания семилетней девочки и судьбы Европы вводятся в единую систему координат. Все оказывается равнозначно друг к другу, но не равным само себе... Ибо в “Дневнике” предпринята попытка применить принципы этического максимализма к моделированию всей мировой истории — сверху донизу» (Волгин И. Л. Достоевский — журналист («Дневник писателя» и русская общественность). М., 1982. С. 23).
Но «Дневник писателя» — это не только публицистика, в том числе так называемый восточный вопрос, т. е. освобождение Болгарии от турецкого рабства, в нем есть и несколько небольших художественных произведений, поразительных по глубине и по форме изложения: «Бобок», «Кроткая», «Сон смешного человека», «Мальчик у Христа на елке».
Белов С. В.
Дневник писателя за 1873 г.
За подписью Достоевского печатался в еженедельной газете-журнале «Гражданин» с 1 января 1873 г., когда Достоевский стал редактором этого издания. Периодичность данной рубрики (печатавшейся, как правило, после обозреваемых событий) постепенно сходила на нет: она появилась в первых четырех номерах в январе, по два раза в месяц в феврале — марте, по одному разу в апреле — июле, дважды в августе и в последний раз — 10 декабря. Писался «Дневник писателя» (1873) чаще всего непосредственно перед сдачей номера в типографию, сохранилось лишь небольшое количество набросков, фрагменты черновых автографов и наборных рукописей (в наилучшем состоянии — глава «Ряженый», от которой также дошел фрагмент белового автографа), от некоторых выпусков не сохранилось никаких рукописных материалов.
Склонность к публицистике проявилась у Достоевского еще в 1847 г., когда он принял участие в фельетонной рубрике «Санкт-Петербургских ведомостей» «Петербургская летопись»). Наметившийся уже тогда философический взгляд на текущую реальность получил развитие в 1860-е гг. в статьях Достоевского для журналов «Время» и «Эпоха». Так, «Зимние заметки о летних впечатлениях» — это уже художественная публицистика с выходом на первичные вопросы человеческого бытия. В 1864–1865 гг. Достоевский вынашивает планы единоличного журнала «Записная книга» или «газеты в 2 листа в неделю», возвращаясь к ним в 1867–1868 гг. (см.: Тихомиров Б. Н. Неизвестный набросок Достоевского к неосуществленному замыслу («Статьи об отношениях России к Европе и об русском верхнем слое») // Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 2000. Т. 15. С. 334–339). По предположению Г. М. Фридлендера (см.: Литературное наследство. М., 1971. Т. 83. С. 108), Достоевский ответил согласием на приглашение издателя, князя В. П. Мещерского, стать редактором «Гражданина» ради возможности реализовать давний проект. «...Многое надо сказать, для чего и к журналу примкнул», — признавался Достоевский в письме М. П. Погодину от 26 февраля 1873 г.
Рождение «Дневника писателя» было подготовлено также размышлениями Достоевского о современной России в период работы над «Бесами». Набрасывая послесловие к этому роману, оставшееся в черновиках и послужившее переходным звеном к последующей публицистике, Достоевский писал о нравственном климате в пореформенном обществе: «... вдруг хаос, люди без образа — убеждений нет, науки нет, никаких точек упоров <...>. Всю эту кисельную массу охватил цинизм. <...> “Гражданин” обязан представить картину». Будучи своеобразным публицистическим продолжением «Бесов» (Н. К. Михайловский назвал его комментарием к роману), должен был задавать направление и основной тон «Гражданина» (что напоминает замысел издания, обсуждаемый героями «Бесов» Лизой и Шатовым: «выбирать только то, что рисует эпоху <...> с мыслию, освещающей всё целое»).
Первое появление рубрики «Дневника писателя» (Гражданин. 1873. 1 янв. № 1) состояло из «Вступления» и главы «Старые люди». За полушутливым фельетонным введением следовал набросок к двойному портрету А. И. Герцена и В. Г. Белинского немногими, но жесткими штрихами: Герцен — социалист из «логического течения идей», Белинский — «беззаветно восторженная» личность. В мемуарном описании двух основоположников русского социализма Достоевский как бы ненароком вышел на источник нынешних и грядущих бед — отрицание современным человеком нравственной ответственности личности, принципиальное у Белинского и непоследовательное у Герцена.
Следует за этим логический шаг — глава III «Среда» (Гражданин. 1873. 8 янв. № 2). Достоевский рассматривает «манию оправдания» в новых для России судах присяжных как доказательство того, что в общественном сознании выветривается понятие нравственной ответственности: «Кто виноват? Среда виновата. Итак, есть только подлое устройство среды, а преступлений нет вовсе». В противовес этому тлетворному поветрию Достоевский формулирует христианское представление о личной и всеобщей ответственности, начала которого он находит в народном назывании преступников «несчастными». Вопрос о «среде» оказывался действительно ключевым для русского общества, знаком его исторического выбора. Социальной ломке Достоевский противополагал духовное устроительство: «...сделавшись сами лучшими, мы и среду исправим и сделаем лучшею. Ведь только этим одним и можно ее исправлять». Не удивительно, что, пойдя «против течения», Достоевский вызвал на себя огонь как либерального, так и демократического лагеря. Ему инкриминировали «бросание грязью в новые суды», предательство идеалов, выраженных в «Записках из Мертвого дома» (см.: Гражданин. 1873. 14 янв.; Новое время. 21 янв.; Дело. 1873. № 1,2). Защиту принципа социального детерминизма от Достоевского предпринял Н. В. Шелгунов (Заметки провинциального философа // Неделя. 1873. 4 февр.). В. П. Буренин и А. С. Суворин, утрируя взгляд Достоевского на каторжников, приписали ему выражение «каторга освежает и очищает человека» (Санкт-Петербургские ведомости. 1873. 20 янв., 25 февр.), которое стало притчей во языцех в последующих нападках на Достоевского. Сложившуюся вокруг Достоевского атмосферу выразил А. Н. Майков в письме Н. Н. Страхову от 20 янв. 1873 г.: «...залаяла вся свора прогресса <...> как клевещут! <...> публика верит» (Литературное наследство. М., 1973. Т. 86. С. 428).
Несомненно предчувствуя и несколько опережая эту волну, Достоевский посвящает следующую главу «Нечто личное» (Гражданин. 1873. 15 янв. № 3) старой клевете, будто он вывел Н. Г. Чернышевского в своей сатирической повести «Крокодил». Достоевский воспользовался этим поводом также для того, чтобы обрисовать портрет еще одного, после Белинского и Герцена, «властителя дум», в нарочито спокойном, миротворческом тоне, подчеркивая, что его принципиальное несогласие с автором романа «Что делать?» не означает личной ненависти. «Можно очень уважать человека, расходясь с ним в мнениях радикально» — это суждение находилось в резком противоречии с нравами современной прессы.
Начало главы V «Влас» (Гражданин. 1873. 22 янв. № 4) — разбор сильных и слабых мест одноименного стихотворения Н. А. Некрасова, еще одного вдохновителя радикального направления. Достоевский в этой статье приступил к осмыслению противоречивого облика «истинного поэта нашего» (продолжение темы — в главе «По поводу выставки», а впоследствии в «Дневнике писателя» за 1877 г.). Вместе с тем глава «Влас» положила начало одной из ведущих тем «Дневника писателя» — этнологической. Еще в главе «Старые люди» Достоевский говорил о разрыве западнической интеллигенции «с родной землей и с ее идеалами» — теперь настало время обозначить эти «идеалы». Достоевский использует характерный для него ход: он как бы переписывает некрасовское стихотворение, неудовлетворительные, с его точки зрения, описания расхожих «грехов» Власа и его видения ада как «бабьих пустяков» (впоследствии Некрасов, учтя критику Достоевского, исключил из стихотворения четверостишие о богомолках) он заменяет на «происшествие истинное и уже по одной своей необыкновенности замечательное» — кощунство над святыней причастия. Потрясенный своим преступлением и покаявшийся «Влас», а также его искуситель, «деревенский Мефистофель», по Достоевскому, — два народных типа, представляющие немалую «психологическую задачу»: «...и у того и у другого некоторое адское наслаждение собственной гибелью, захватывающая дыхание потребность нагнуться над пропастью и заглянуть в нее». Эта «потребность отрицания» и даже «саморазрушения», а с другой стороны, «потребность страдания» и составляют, по Достоевскому, фундаментальную антиномию русского национального характера («ранний трактат о карамазовщине» — Туниманов В. А. Достоевский и Некрасов // Достоевский и его время. Л., 1971. С. 39). Одолению духовного раскола поможет лишь укорененный в народе идеал, «сердечное знание Христа». Поэтому и на современные факты народного «пьянства, разбоя <...> цинизма, нищеты, бесчестности, безбожия» Достоевский смотрит с высоты этих идеалов: «Очнется Влас и возьмется за дело Божие. <...> Себя и нас спасет». Очерк вызвал новую волну полемики. «И неужели же народ “желал” страдать? <...> ...Неужели он не хотел расстаться с крепостным правом и его атрибутами?» — сформулировал наиболее типичное обвинение в адрес Достоевского анонимный фельетонист «Голоса» (1873. 25 янв.). Критик «Русского мира» (1873. 28 янв.) прибавлял, что спасения следует ждать не от невежественных Власов, а от «совокупности интеллигентных сил России». Принципиальное, хотя и в спокойной форме, возражение высказал Н. К. Михайловский: «страшной силе смирения» Власа в прочтении Достоевского он противопоставил мотивы протеста в некрасовской поэзии (Отечественные записки. 1873. № 2. Отд. II. С. 336–337). В ответ на «монашескую легенду» Достоевского критик указал на фольклорное предание о «великом грешнике», искупившем свои грехи убийством разбойника. Возможно, эта полемика подсказала Некрасову эпизод «О двух великих грешниках» в поэме «Кому на Руси жить хорошо». Она имела и еще более дальние последствия. На выступление Достоевского часто ссылалась радикальная народническая, марксистская, затем советская критика для доказательства «охранительства» писателя, «поэтизирующего смирение и страдание» (см.: Гин М. М. Достоевский и Некрасов: Два мировосприятия. Петрозаводск, 1985. С. 96–118), или, по меньшей мере, «совпадения», «созвучности» позиции Достоевского с призывами реакционеров (см.: Твардовская В. А. Достоевский в общественной жизни России. М., 1990. С. 145–151). Расхождение, обозначившееся в споре вокруг «Власа», действительно было мировоззренческим, но выходящим за «близкие рамки» общественных проблем, оно заключалось в несовпадающих взглядах на человека и смысл его земного бытия. Мораль революции гедонистична: человек должен получить свою долю жизненных благ, поэтому в лучшем будущем не должно оставаться места страданиям. Христианство же (в контексте которого существует позиция Достоевского) видит в страдании неизбежное и необходимое испытание, через которое проходит человек как свободное и морально ответственное творение Божие, совершенно избавить его от страданий значило бы избавить от свободы нравственного выбора, а следовательно, и от ответственности. Глава «Влас», таким образом, была органическим продолжением главы «Среда»: в них обеих выражалась целостная христианская концепция Достоевского.
Глава «Бобок» (Гражданин. 1873. 5 февр. № 6) — первое чисто художественное вкрапление в публицистический строй «Дневника писателя» (1873). Это фантастический рассказ, продолжающий древнюю литературную традицию «разговора в царстве мертвых» и в т.ч. пушкинского «Гробовщика». Более чем вероятна и генетическая связь с пушкинским же стихотворением «Когда за городом, задумчив, я брожу...», в котором саркастическое описание кладбища, где «гниют все мертвецы столицы», соотнесено с «торжественным покоем» деревенского погоста. Так у Достоевского суета и разврат, продленные за гранью земного бытия, оценены одной лишь репликой «простолюдина»: «...воистину душа по мытарствам ходит!». Гротескная картина нравственного разложения общества не была по достоинству оценена современниками, многими даже просто не понята («мистический бред» — Голос. 1873. 15 марта; «у автора что-то неладно в верхнем этаже» — Дело. 1873. № 12. Журнальное обозрение. С. 102). Как откровение о метафизической пошлости «Бобок» был прочитан символистами, вызвав у Андрея Белого шок перед «совершеннейшим цинизмом», который он склонен был приписать самому Достоевскому, желавшему «сорвать все святое» (О Достоевском: Творчество Достоевского в русской мысли 1881–1931 годов: Сб. ст. М., 1990. С. 153–154). Напротив, как «метафизическое прозрение» Достоевского о том, что «безбожный мир заживо разлагается» (Мочульский), прочитан был этот рассказ религиозно-философской критикой. В литературоведческих исследованиях наиболее актуальным оказался жанрово-генетический аспект. М. М. Бахтин трактовал «Бобок» как «одну из величайших мениппей во всей мировой литературе» (Бахтин М. М. Собр. соч.: В 7 т. М., 2002. Т. 6. С. 155–166), В. А. Туниманов раскрыл ряд памфлетно-полемических реалий, в т. ч., отталкиваясь от названия-лейтмотива рассказа, обнаружил в нем ассоциации с нашумевшим романом П. Д. Боборыкина «Жертва вечерняя» (ср.: Рак В. Д. «Какой такой бобок?» // Рак В. Д. Пушкин, Достоевский и другие: (Вопросы текстологии, материалы к комментариям): Сб. ст. СПб., 2003. С. 431–433), фольклорный план рассказа, ведущий к народным традициям ворожбы, был вскрыт В. П. Владимирцевым (см.: Владимирцев В. П. Поэтика «Дневника писателя» Ф. М. Достоевского: Этнографическое впечатление и авторская мысль. Иркутск, 1998. С. 47–59).
Глава VII «Смятенный вид» (Гражданин. 1873. 19 февр. № 8), как и «Влас», начинается с литературно-критического суждения (о рассказе Н. С. Лескова «Запечатленный ангел»), которое затем перерастает в публицистическое исследование больной проблемы русского общества — положения и роли православной Церкви. «Тревожные вопросы», навеянные рассказом, при всех «неловкостях» автора как художника и толкователя «характера нашего раскола», Достоевский подтверждает фактами из современной газетной хроники, в частности усилением секты штундистов в среде русского простонародья. «Дневник писателя» (1873), таким образом, обобщал и конденсировал в себе одну из значительнейших тем «Гражданина» — судьба Церкви и пути ее реформирования. Достоевский вынужден констатировать падение авторитета духовенства, что осознавалось им как признак «роковой минуты», надвигающейся национальной катастрофы.
«Полписьма “одного лица”» (Гражданин. 1873. 5 марта. № 10) — образец «ролевой» публицистики Достоевского, памфлетное отражение нравов русской печати. Достоевский обыгрывает конкретные эпизоды полемики фельетониста «Санкт-Петербургских ведомостей» В. П. Буренина с ведущим публицистом «Отечественных записок» Михайловским (см. ст.: Галаган Г. Я. «Одно лицо» и его «полписьма» // Достоевский. Материалы и исследования. Л., 1978. Т. 3. С. 159–165), однако так перемешивает аллюзии, что самая памфлетность, потеряв индивидуальную адресность, носит всеобщий характер: в словесной войне без правил утрачено представление о правых и виноватых, очевидна лишь сервильность «наемной» журналистики. Совет Достоевского прост, но фундаментален: «Очнись и приобрети стыд. Приобретя стыд, приобретешь и уменье писать фельетоны...» По существу эта полушутливая сентенция — основание принципиально иного типа журналистики, формируемого не в последнюю очередь самим Достоевским в его «Дневнике писателя».
Глава IX «По поводу выставки» (Гражданин. 1873. 26 марта. № 13) — проба Достоевского в жанре художественной критики. Речь в ней идет об открывшейся в Петербурге выставке произведений живописи и скульптуры, предназначенных для отправки в Вену на всемирную выставку. Статья Достоевского — ни в коей мере не обзор, в ней обсуждается лишь несколько наиболее значительных, с его точки зрения, картин (он обходит красноречивым молчанием эффектную «Грешницу» Г. И. Семирадского, имевшую шумный успех): «Вид на Валааме» А. И. Куинджи, «Любители соловьиного пения» и «Псаломщики» В. Е. Маковского, «Охотники на привале» В. Г. Перова, «Бурлаки» И. Е. Репина, «Тайная вечеря» Н. Н. Ге. В каждом случае Достоевский пишет свою «маленькую картинку», литературный аналог живописного полотна, и по ходу описания формулирует проблемы общего значения: об особенностях новой русской художественной школы (передвижников), об эстетической природе искусства, не терпящей «мундирности» направления и требующей высшей правды, т.е. способности видеть «идеальное» в «реальном». Достоевский развивает эстетические воззрения, выраженные им еще в статье 1861 г. «Г-н –бов и вопрос об искусстве», на сей раз полемизируя с Михайловским и солидаризируясь в ряде принципиальных моментов с В. В. Стасовым.
Глава X «Ряженый» (Гражданин. 1873. 30 апр. № 18) — ответ на полемические заметки Н. С. Лескова «О певческой ливрее: Письмо в редакцию» и «Холостые понятия о женатом монахе» (Русский мир. 1873. 4 и 23 апр.). Скрывшийся за псевдонимом Псаломщик и Свящ. П. Касторский (легко раскрытыми Достоевским), Лесков нашел существенные, на его взгляд, погрешности в отражении церковного быта в статье Достоевского «По поводу выставки» (описание картины В. Е. Маковского «Псаломщики») и в рассказе М. А. Недолина «Дьячок» (Гражданин. 1873. 16 апр.). Претензии Лескова были небезосновательными, но имели частный и даже мелочный характер. Полемика с ними Достоевского, временами довольно язвительная и задевающая Лескова как писателя («вывесочная работа»), в целом вновь выходила на пространство общеэстетических закономерностей. «Задача искусства — не случайности быта, а общая их идея <...> неисследимые глубины духа и характера человеческого». Жесткая полемика с Лесковым не «опровергла» художественную манеру последнего, но послужила эстетическому самоопределению Достоевского путем размежевания с художником иного склада. Этот эпизод предоставляет филологическому анализу замечательные возможности для постановки проблем индивидуального стиля, взаимодействия художественных и идеологических систем в русской литературе (см.: Виноградов В. В. Проблема авторства и теория стилей. М., 1961. С. 538–555; Туниманов В. А. Ф. М. Достоевский и Н. С. Лесков в 1873 г.: Литературная дуэль // Ars philologiae. Проф. А. Б. Муратову ко дню 60-летия. СПб., 1997. С. 172–189).
В главе XI «Мечты и грезы» (Гражданин. 1873. 21 мая. № 21) Достоевский поставил задачу определения приоритетов государства и общества, исходящих из истинных, вечных ценностей. Величие державы, основанное на близоруком «пьяном» бюджете, обманчиво (Достоевский отталкивался от публиковавшейся в газете «Общей государственной росписи доходов и расходов на 1873 год» и обсуждения бюджетных проблем в «Гражданине»), т. к. неминуемая расплата — «народное пьянство и народный разврат, — стало быть, вся народная будущность». Достоевский ставит вопрос о «правильных капиталах», получивший затем развитие в «Дневнике писателя» за 1881 г. Приоритетом общества должны стать не «деньги», но «люди», а выделка людей — долгий и трудный процесс, ключевую роль в котором играет школьный учитель. Достоевский предлагает включиться в дело народного просвещения всей русской интеллигенции без различия убеждений и взглядов («наши литераторы, наши социалисты, наше духовенство»).
Глава XII «По поводу новой драмы» (Гражданин. 1873. 18 июня. № 25) — в значительной мере продолжение предыдущей. Картина народного пьянства и морального разложения пореформенной крестьянской общины, нарисованная в драме Д. Д. Кишенского «Пить до дна — не видать добра» (опубл.: Гражданин. 1873. 4, 11, 18 июня), пересказана Достоевским в самых впечатляющих по своей безнадежности ситуациях. Анализ пьесы, лишь отчасти эстетический, в гораздо большей степени является социально-психологическим комментарием к ней. Как и в случае с «Дьячком» Недолина, пересказ и комментирование Достоевским пьесы Кишенского ведет к незаметным переакцентировкам и углублению психологических характеристик. Критик в некоторых случаях «дотягивает» оригинал (как это часто делает театр со слабой драматургией) и очевидно завышает его художественный статус. Иначе говоря, по канве чужого Достоевский пишет свое произведение в жанре пересказа, приближающегося к палимпсесту. Успех Достоевского в этом роде свидетельствует о некоторых особенностях его собственного дарования («гениальный читатель», по определению А. Л. Бема). Враждебной ему критике Достоевский дал лишь повод для издевок над редакцией, «расхваливающим своего же сотрудника» и оправдывающим крепостное право (Голос. 1873. 21 июня; ср. ответ А. У. Порецкого в защиту Достоевского — Гражданин. 1873. 9 июля. № 28. С. 791).
«Маленькие картинки» (Гражданин. 1873. 16 июля. № 29. С. 806—809), нарочито представленные автором как непритязательная фельетонная проза («самые пустые картинки»), в действительности соединяют в себе проблемное эссе о «бесхарактерной» петербургской архитектуре с двумя этнологическими этюдами-наблюдениями (о сквернословии и об отношении простолюдинов к детям). Газеты (в частности, «Голос» от 31 июля) устроили вокруг этюда о «нелексиконном существительном» шумный скандал, так что Достоевскому пришлось объясняться в следующей, XIV главе «Учителю» (Гражданин. 1873. 6 авг. № 32): «...мысль моя была доказать целомудренность народа русского». Парадоксальность Достоевского не была понята его критиками (Петербургская газета. 1873. 19 июля, 9 авг.; Санкт-Петербургские ведомости. 4 авг.; Голос. 14 авг.), что было достаточно типичной для «Дневника писателя» (1873) ситуацией. За простотой «маленьких картинок» (это жанровое определение родилось еще в главе «По поводу выставки») скрывалось глубокое исследование «народной психеи». Этот жанр получит продолжение как в «Дневнике писателя» («Мужик Марей», «Столетняя» и др.), так и в прозе Достоевского (см., например, выход в народ Коли Красоткина в «Братьях Карамазовых»).
Изучение национального характера, начатое в главах «Влас», По поводу выставки», «По поводу новой драмы», «Маленькие картинки», Достоевский продолжил в главе XV «Нечто о вранье» (Гражданин. 1873. 27 авг. № 35). Особенность «русского лганья», по Достоевскому, в его всеобщем распространении, особенно «в классах интеллигентных»: «у нас могут лгать даже совершенно честные люди». Предложенный Достоевским парадокс объяснен двумя столь же парадоксальными причинами: 1) «В России истина почти всегда имеет характер вполне фантастический», 2) мы все лжем оттого, что «стыдимся самих себя» и жаждем казаться «неглупее никого». В доказательство Достоевский приводит «маленькие картинки» вагонных лгунов, способных победить самого Либиха в ученом споре о химии (анекдот созвучен грустно-язвительному рассказу В. М. Шукшина «Срезал» — лишнее доказательство точности наблюдения Достоевского в области национальной физиогномики).
Последняя, XVI глава «Одна из современных фальшей» (Гражданин. 1873. 10 дек. № 50) возвращает читателя к началу «Дневника писателя» (1873), к обсуждению истоков современного политического радикализма, т. е. к исходному замыслу «Дневника писателя» как комментарию к «Бесам». Еще 26 февраля 1873 г. Достоевский писал М. П. Погодину о плане «целого ряда статей»: «Вот цель и мысль моя: социализм <...> проел почти все поколение. <...> социализм и христианство — антитезы». Восходя к замыслу середины 1860-х гг. «Социализм и христианство» (факт, доказывающий непрерывность духовно-творческого процесса писателя и журналиста), эта тема волновала Достоевского, но долго не находила адекватного публицистического воплощения (2 июля 1873 г. в «Двух заметках редактора» Достоевский обещает: «...о социализме буду писать во второе полугодие моего редакторства»). «Одна из современных фальшей» — значительный этап в реализации этого замысла, просуществовавшего вплоть до последнего выпуска «Дневника писателя» за 1881 г. В конце 1873 г. Достоевского подтолкнула к выступлению заметка в анонимном «Обзоре событий» газеты «Русский мир» (1873. 13 нояб.), утверждавшая, что «фанатик вроде Нечаева мог найти себе прозелитов только среди праздной, недоразвитой и вовсе не учащейся молодежи». Этот типичный прием либеральной защиты молодого поколения вызвал возмущение Достоевского. Обращаясь к собственному опыту бывшего петрашевца и даже «потенциального нечаевца», Достоевский ищет истинное начало зла в воспитании «без почвы, вне естественной правды, в неуважении или в равнодушии к отечеству и в насмешливом презрении к народу...». Социализм, изначально «розовый», т. е. рожденный «великодушными» идеями равенства, братства и «будущего блаженства», немало способствовал такому воспитанию. Строительство обновленного мира социализма, становясь «политическим», предполагает вести на развалинах старого, разрушив в первую очередь его христианские основания. Поэтому даже честная, чистая молодежь оказывается способной на «чудовищное злодейство» вроде нечаевского — это «самая болезненная и грустная черта нашего теперешнего времени». Достоевский завершает «Дневник писателя» (1873) на профетической ноте: «туман фальшивых идей» и «миражей» способен помрачить целое поколение, будущее страны. Отсюда лежал прямой путь писателя к самому «миражному» и в то же время «воспитательному» роману — к «Подростку».
Осенью 1873 г. Достоевский переключился с «Дневника писателя» на внешнеполитическую рубрику «Гражданина» (см.: «Иностранные события»), это было вызвано как редакторской необходимостью, так и желанием самого Достоевского осмыслить современные европейские события. «Дневник писателя» (1873) в то время был сосредоточен целиком на российских проблемах, и выход за их пределы, очевидно, осознавался как нарушение границы рубрики. Лишь в 1876–1877 гг. европейские дела станут равноправной темой «Дневника писателя».
Возродясь в 1876 г. в виде самостоятельного издания, «Дневник писателя» сохранил не только название. В исследовательской литературе распространено воззрение на «Дневник писателя» (1873) как на недостаточно еще оформившееся жанровое образование (И. Л. Волгин, Т. В. Захарова, П. Е. Фокин), имевшее незначительное влияние на публику, особенно в сравнении с успехом и несомненной авторитетностью «Дневника писателя» начиная с 1876 г. Более точным представляется наблюдение, согласно которому «в 1876 году изменился тип издания, но не литературный жанр» (Захаров В. Н. Система жанров Достоевского: Типология и поэтика. Л., 1985. С. 199), в основании своем сложившийся уже в 1873 г. Его непопулярности способствовал прежде всего контекст: «место и время для публикации еженедельных фельетонов выбраны были как нельзя более неподходящими» (Туниманов В. А. Публицистика Достоевского: «Дневник писателя» // Достоевский — художник и мыслитель. М., 1972. С. 169), что было вполне осознанным актом со стороны Достоевского с его бойцовским темпераментом. Впрочем, неавторитетность «Дневника писателя» (1873) — понятие относительное. Достоевский неоднократно подчеркивал, что читатели его понимают лучше, чем критики. Кроме повышения тиража «Гражданина» подтверждением может послужить акция петербургских филантропок по спасению от изверга-отца девочки, судьбу которой Достоевский описал в статье «Среда», — факт, предвещающий действенность «Дневника писателя» за 1876–1877 гг.
По утверждению Г. М. Фридлендера, «Дневник писателя» (1873) в «Гражданине» был вполне автономным «журналом в журнале». Это утверждение вызвало резонное возражение: «Дневник писателя» как газетная «авторская рубрика» не мог не быть «частью целого» (Фокин П. Е. К вопросу о генезисе «Дневника писателя» за 1876–1877 гг. // Достоевский. Материалы и исследования. СПб., 1996. Т. 13. С. 123). Действительно, «Дневник писателя» (1873) вырастал из газетной эмпирики «Гражданина» и одновременно стремился к ее социальному, нравственному, философскому обобщению. Идеи «Дневника писателя» (1873) затем, в свою очередь, находили подтверждение и поддержку в материалах других авторов (особенно горячо «ассистировал» Достоевскому А. У. Порецкий). Так, наблюдение Достоевского о Белинском было затем подкреплено мемуарами Погодина и размышлениями Н. Н. Страхова (см.: Гражданин. 1873. № 9, № 20). Впрочем, нередко бывало и так, что идеи Достоевского подвергались упрощению и выпрямлению, особенно в публикациях издателя В. П. Мещерского (см.: Викторович В. А. Достоевский и В. П. Мещерский // Русская литература. 1988. № 1. С. 210–212). Контекст «Дневника писателя» (1873) был, таким образом, довольно противоречивым.
Будучи частью «Гражданина», «Дневник писателя» обладал внутренним единством авторского стиля, развития сквозных тем (теория «среды» и нравственная ответственность личности, национальный характер, социализм и христианство, народ и интеллигенция, значение искусства), общего пафоса, соединяющего эсхатологизм мыслителя с конструктивностью журналиста. Далеко не все статьи, написанные для «Гражданина», Достоевский включал в эту рубрику, хотя граница между ними в газетном контексте могла быть иногда довольно прозрачной (так, в последнем выпуске еженедельника в годовой росписи статей, составленной В. Ф. Пуцыковичем под руководством Достоевского, под рубрикой «Дневник писателя» значатся «Две заметки редактора»). В пользу единства и целостности «Дневника писателя» (1873) говорит и тот факт, что Достоевский собирался издать все шестнадцать выпусков в виде отдельной книги (см. письмо владельца типографии Г. Ф. Пантелеева к А. Г. Достоевской от 12 марта 1874 г. со сметой издания).
Первоначальный и, очевидно, «рабочий» вариант названия рубрики «Дневник литератора» был отброшен Достоевским в пользу «Дневника писателя» как более точно выражающего жанровую доминанту: взамен нейтрального «литератора» (того, кто пишет) выступал писатель (тот, кто сочиняет). Уже «Вступление» задавало тон, не вполне обычный для «чистой» публицистики. Даже сочувственно настроенному Вс. С. Соловьеву показалось, что Достоевскому «не следовало начинать с фарса, с Китая» (Литературное наследство. М., 1973. Т. 86. С. 423). Между тем воображаемая писателем китайская церемония вступления редактора в должность включала читателя в игру аукающихся и постоянно ускользающих аллюзий. В финальной «присказке кстати» Достоевский не случайно вспоминает книгу Герцена «С того берега», близкую ему своим диалогическим построением, свободой выбора, предоставляемой читателю.
Игровая стихия, разрушающая читательские стереотипы, с особенной художественной энергией выплеснулась в главе «Бобок», где рассказчик парадоксально совмещает в себе и авторские суждения о мире, и сам этот разлагающийся, «свихнувшийся» мир. Своеобразный онтологический диалогизм «Дневника писателя», наиболее резко проявившийся в «Бобке» и продолжающем его «Полписьме “одного лица”», с разной степенью очевидности проступает и в других главах. Так, в «Среде» рядом с авторскими суждениями «слышится голос», «слышится другой голос», «язвительный голос» и т. д. Такое — художественно-публицистическое — построение «Дневника писателя» (1873) призвано ко всему прочему передать и авторское ощущение России: «Чувствуешь себя как в каком-то вихре; захватило вас и вертит, и вертит». Впрочем, к финалу монологическое начало «Дневника писателя» (1873) возрастает (Достоевский даже вынужден объяснять свои «Маленькие картинки»).
Жанровый синтетизм «Дневника писателя» (1873) проявляется также в установке автора на разглядывание, всматривание в окружающую действительность, в газетную хронику, в произведения искусства (стихотворение Некрасова, картины художников, рассказы Лескова и Недолина, пьеса Кишенского, образ Пирогова у Гоголя) с их последующим продлением, дополнением и развитием в воображении автора, способного фантазировать, — т. е. Писателя. Осмысление текущей действительности, происходит в «Дневнике писателя» (1873) двояким образом — глазами публициста-мыслителя и художника.
Викторович В. А.
Дневник писателя за 1876–1877 гг.
Книга итоговой философской прозы, выходившая самостоятельными продолжающимися ежемесячными изданиями в течение 1876–1877 гг. «Дневник писателя» за 1876–1877 гг. является одним из самых литературоведчески не изученных произведений Достоевского. Один из первых исследователей «Дневника писателя» В. А. Сидоров фиксирует необычную синтетическую природу этого нероманного произведения, «которое создавалось не публицистом, а художником», и указывает, что «такое смешение методов мышления естественно должно привести к полной неразберихе». Увы, эта методологическая неразбериха продолжается уже восемьдесят лет. Прошедшее столетие выработало смутное ощущение, что нельзя рассматривать «Дневник писателя» ни как журналистику, ни как публицистику, ни как собственно художественную прозу. Перед нами явно произведение универсально-синтетического типа, в котором новаторский симбиоз разных начал («методов мышления», по выражению В. А. Сидорова), позволяет увидеть рождение нового вида прозы, очень условно могущей быть названной философской.
Несмотря на то что в последнюю треть XX в. появилось множество интересных и плодотворных исследований, затрагивающих те или иные аспекты «Дневника писателя» (Г. М. Фридлендера, Л. М. Розенблюм, В. А. Туниманова, И. Л. Волгина, Г. К. Щенникова, Б. Н. Тарасова, Т. В. Захаровой, Е. А. Акелькиной и др.), понимание уникальной новаторской природы «Дневника писателя», анализ поэтики этого произведения до сих остается актуальнейшей проблемой современной достоевистики.
«Дневник писателя» (1876–1877 гг.) создается в последнюю четверть XIX в. Достоевский раньше других начинает подводить итоги, предвидя историко-культурный сдвиг 1880-х гг., который породит культуру рубежа веков. «Дневник писателя» — это итоговая книга философской прозы, в которой духовная культура явлена как особая форма жизни, становящаяся и темой, и проблемой литературы, а соотношение образов разных культур становится формой поиска истины, определяет структуру повествования. Точно и многогранно особенности литературного процесса 1880-х гг. охарактеризованы в работах пермского литературоведа Б. В. Кондакова, показавшего, как на смену «социологизму» 1860–1870-х гг. приходит доминантный интерес к закономерностям самой культуры, порождая вторичность «литературы литературы». Достоевский в «Дневнике писателя» предвосхитил, определил, обозначил почти все важнейшие культурные тенденции конца века, его без преувеличения можно назвать инициатором русского модерна.
Философичность «Дневника писателя» рождена огромностью культурной задачи — преодолеть внутреннюю дисгармоничность секуляризированного сознания среднего образованного современника. Философичность «Дневника писателя» — это художественно состоятельный эксперимент, осуществивший синтез даже не собственно литературных, а различных культурных начал. Публицистический, журналистский, исповедально-риторический, интеллектуально-мыслительный (эвристический) моменты органично переплавляются в личностно неповторимом опыте писателя, представшего в процессе поиска истины духовно цельным, творчески свободным субъектом. В «Дневнике писателя» перед нами истоки того миросозерцания, которое найдет свое продолжение в христианском персонализме русских философов Серебряного века. Строя общение с читателем, писатель не идеи обсуждает, а приступает к преобразованию самого строения культурно-творческого акта, он творит новую, невидимую реальность, устрояет живой дух, помогает читателю обрести цельность бытия, творческо-деятельное единство по отношению к высшей ценности мира. Философское повествование в «Дневнике писателя» способствует рождению нового цельного знания (мудрости), а используются для этого вторичные, концентрированно литературные формы, передающие невещественную реальность духовных процессов (маргинальные жанры, исповедальные, мемуарные, праздничные рассказы, утопии, разговоры мертвых, философские миниатюры и фрагменты, воображаемые беседы, фантастические путешествия и др.).
В истории мировой литературы «пики философизации» всегда приходились на кризисные, рубежные эпохи, связанные с нигилистическим отрицанием вчерашних ценностных систем и формированием аксиологии будущего на основе соединения личностного опыта и свободного вымысла. Некорректно, учитывая универсалистски синтетическую природу «Дневника писателя», рассматривать эту книгу в частных контекстах конкретного жанра или вида. Разные начала и жанровые тенденции, несомненно, присутствуют в произведении, но формой их синтеза становится подчеркнуто личностный характер «Я» писателя.
Оксюморонно-метафорическое название книги, играя полюсами внешнего — внутреннего, жанра — роли философствующего автора, обнаруживает антиномичность и смысловую многослойность именно в контексте названий знаменитых произведений философской прозы («Опыты» М. Монтеня, «Поэзия и правда» И. В. Гете, «Капризы и раздумья» и «Былое и думы» А. И. Герцена, «Русские ночи» В. Ф. Одоевского, «Стихотворения в прозе. Senilia» И. С. Тургенева, «Опавшие листья» и «Уединенное» В. В. Розанова). Способ озаглавливания частей и глав в «Дневнике писателя» типичен для поэтики философской прозы: так, заголовок § 1 главы первого январского выпуска за 1876 г. построен парадоксально («Вместо предисловия о Большой и Малой Медведицах, о молитве Великого Гете и вообще о дурных привычках»). Здесь сводятся понятия разных смысловых планов, масштабов, чтобы в их сшибке родилось новое качество мышления, эвристические приемы и разговорные интонации провоцируют читателя на поиск истины. Начинающая произведение глава является воображаемым разговором писателя с читателем, косвенно дающим ответ на вопрос: «...что вы за человек?» Демонстративная игра литературной условностью, «сочиненностью» эпизодов, постоянная рефлексия над способом высказывания, стилем, языком — непременные черты философствования, подчеркивающие творческую власть писателя над вымыслом. С первой страницы «Дневника писателя» самым интересным для читателя оказывается не парад символов, знаков других культур, реминисценций, цитат, образов, идей, а «Я» писателя, его духовная активность, его угол зрения. Богатство проблематики «Дневника писателя» явлено читателю через неповторимый духовный опыт писателя, сам этот опыт вторичен и литературен. Феномен «писательства» становится главным средством интеграции самых разных впечатлений, эмоций; постоянное балансирование между бытовым (факт) и сочиненным (вымысел) составляет принцип смыслового сопряжения в философской прозе «Дневника писателя».
Внешняя структура произведения отчасти напоминает моножурнал. «Дневник писателя» выходит ежемесячными выпусками, в каждом выпуске несколько глав (обычно две-три), внутри главы есть несколько главок, снабженных парадоксально-ироничными названиями, состоящими из двух-трех, а иногда и из пяти-шести предложений. Эти длинные заглавия разделов как бы создают смысловое поле философствования (например: «Спиритизм. Нечто о чертях. Чрезвычайная хитрость чертей, если только это черти»); авторская ирония направлена не на предмет рассказа, а скорее на привычные стереотипы его освещения в сознании обывателя. Каждая часть названия — это своего рода итог, конденсация смысла ситуации, иногда афористичная. Есть внутри каждого выпуска вставные жанры, напоминающие чисто художественные произведения (очерк, рассказ, повесть) с простыми названиями («Мальчик у Христа на елке», «Столетняя», «Кроткая», «Мужик Марей», «Сон смешного человека»). Именно во вставных жанрах нарастает смысловая энергия повествования, обретается смысл бытия. Январский выпуск за 1876 г. в разных планах и регистрах философствующего тона разворачивает тему юности, детства, будущего; повествовательный монтаж подглавок, фрагментов о детях скомпонован так, чтобы активизировать сознание читателя, способствовать «оцельнению» его духа, постигающего всеобщую связь явлений. Абсолютным композиционным центром первого, январского выпуска становятся два рассказа — «Мальчик с ручкой» и «Мальчик у Христа на елке»; здесь земные события завершаются метафизической развязкой. Философское повествование «Дневника писателя» способствует созданию у читателя такого состояния сознания, которое невозможно получить посредством усвоения чужих идей, это состояние побуждения к самостоятельному мышлению в экзистенциальном плане, оно часто идет по парадоксальным путям. Конечно, сознание повествователя в «Дневнике писателя» центрировано по отношению к вечным ценностям, но в остальном оно побуждает к большей свободе, взаимопониманию, к диалогу культур, к активному и смелому использованию резервных, интуитивных возможностей духа. Часто инструментом добывания истины становится прояснение природы бессознательных, априорных установок обывателя, своеобразных штампов массового сознания, жестко определяющих поведение среднего человека. Писатель втягивает читателя в своего рода мыслительные эксперименты, после которых тот может обрести новый склад сознания, рождающийся в раскаленном мыслью движении текста.
Многие достоевисты пытались анализировать отдельные темы, проблемы в «Дневнике писателя», видя в них нечто вроде традиционных журналистских рубрик, — занятие, совершенно не оправдавшее себя. Достоевский работает смысловыми полями, комплексами сложно сопрягающихся тем. Годовой круг в «Дневнике писателя» — аналог кругу бытия духовной вселенной. Недаром в двенадцати выпусках «Дневника писателя» за 1876 г. последовательно удерживаются в поле осмысления темы бесконечности бытия и человеческого предназначения, детства и детей, судьбы народа, семьи, самоубийственности современной цивилизации, высших идеалов, роли женщин в обществе, Европы и России, опять детей, снова проблем самоубийства молодежи. И. Л. Волгин справедливо замечает, что «Дневник писателя» рождается в момент, когда Достоевскому «мало одной литературы» и есть «стремление придать самой действительности новый образ». Каждый эпизод в «Дневнике писателя» как бы сгущает обычный ход жизни, потенцирует смысл, в разрывах, сломах и несовпадениях с самим собой открывает возможность нового бытия.
Исследователи прошлых лет подробно и дотошно описывали частную проблематику «Дневника писателя» (В. А. Туниманов, И. Л. Волгин, Г. М. Фридлендер, Б. Н. Тарасов). Достоевский стремился откликнуться на все примечательные события, выражающие, по его мнению, духовную, нравственную физиономию общества. Поэтому тематика «Дневника писателя» чрезвычайно пестра: комментарии политических новостей и соображения о спиритах, рассуждения об адвокатах и рецензии на новинки искусства, философия истории и личные воспоминания. Но при всем многотемье мысль писателя движется между двух полюсов. С одной стороны, его мучит нравственный хаос пореформенного общества: повсеместная жажда богатства, стяжание, хищничество, а главное — все развивающийся процесс обособления личности от гражданских и политических интересов, разобщенность и бездуховность людей и, как следствие, — волна самоубийств. А с другой стороны, Достоевский не может принять совершающийся в стране буржуазный переворот за непреложный ход истории, он до конца дней своих верит, что предназначение России — явить образец мирного обновления, «всеобщего согласия всех русских людей» на основе «Христовой истины», путем единения монархии и народа. Но и социальная проблематика связана у автора «Дневника писателя» с решением философских вопросов о законах бытия и смысле человеческой жизни.
Сама конструкция подобных тем, мотивов и символов в «Дневнике писателя» ведет читателя к постижению взаимосвязи всех явлений под углом зрения универсальной, пока еще не состоявшейся, но возможной гармонии мира. Смысловые энергетические узлы повествования в «Дневнике писателя» через эти тайны «как бы незримо побуждают человека откликнуться на зов бытия», «открыться для тайны» (М. Хайдеггер) изначально целостного мышления.
Как и везде, в философствовании «Дневника писателя» метафизика обретения истины рождается из опыта пауз в бытии, из молчания. Конкретные и, казалось бы, узкие темы «случайного семейства», поведения детей в разных ситуациях (в колонии, на елке, на улице, в суде) сливаются в единый поток, достигают интенсивности взаимодействия и рождают своеобразную вспышку сознания, благодаря которой читатель остро переживает свое существование как любовь, достоинство, истину и т. д.
Уже в первой главе январского выпуска «Вместо предисловия...» сливаются в одно целое литератуpa, быт, газета, вымысел, анекдот, обретается смысл человеческого развития, предназначения, а главное, творится опыт всеприятия (хоть и шутливой, парадоксальной интонацией).
Последовательность тем первых четырех выпусков такова: дети, будущее, семья, любовь к народу, разрушение современного «случайного семейства», идеалы и действительность, разгул спиритизма, сектантства, органичность и искусственность общественного развития в Европе и России, «повредившиеся люди», политические вопросы. Любые частные повороты этих тем служат лишь примерами, аргументами в спорах, и нет необходимости рассматривать их по отдельности, ведь живую взаимосвязь всех тем и мотивов Достоевский делает инструментом обретения духовно-нравственного смысла. В нем-то, а точнее, в пути к нему все дело, а не в деталях и частных промежуточных утверждениях.
В годовом круге «Дневника писателя» за 1876 г. перед читателями проходят основные «тайны бытия» личности, в которых пересекается всемирное и российское, историческое и частное: дети, семья, народ, любовь, вера, идеалы жизни, женщины, возвышенное в литературе, предчувствие будущего, понимание истории, национальное самосознание, лучшие люди, самоубийство и гордость, кое-что о молодежи, детская жизнь, общечеловечность в России. И. Л. Волгин справедливо называет время создания «Дневника писателя» 1876–1877 гг. «переходным внутри самой переходной эпохи», поэтому резко возрастает «пограничность» тем, жанров, символов, приемов компоновки эпизодов и, конечно, «пограничность», «гибридность» самих форм философствования. Автор «Дневника писателя» сознательно смешивает разные тематические планы уже в главе «Вместо предисловия» (литературные, газетно-публицистические, философские, этические), позже к этому присоединятся планы политические, исторические, экономические, научные и множество других. При всей добросовестности литературоведов прошлых лет, рассматривавших изолированно, например, восточный вопрос, женскую тему или статьи о литературе, подобный подход сегодня исчерпал себя — он не дает ключа к синтетическому типу философской прозы, представшему в «Дневнике писателя». Именно балансирование, игра разными тематическими планами творит новое качество синтеза книги, названной Г. Д. Гачевым довольно приблизительно «метафизической газетой».
Отметим только, что означают и какую функцию выполняют разные комплексы тем в «Дневнике писателя» 1876—1877 гг.. Достоевский в «Дневнике писателя» применил созданную им поэтику философствования для того, чтобы сделать зримым для духа добывание смысла. Автор культивирует живые состояния сознания, позволяющие с помощью символико-метафорических сопряжений и сцеплений разных тем и планов устанавливать соразмерность «читателя» и мира. «Главное требование языка метафизики — ничего не определять по содержанию».
Итак, в главе «Вместо предисловия...», начавшейся с паузы, обозначенной многоточием, литературная реминисценция (Хлестаков) позволяет выявить доминанту гордости, самоутверждения в современных молодых людях, потом смысловой ряд (Дидро, Вольтер, Гете) как бы сливает философию и литературу, писатель «сочиняет» «молитву великого Гете». Сакрализацией культурных впечатлений переводит тему в план незримого, метафизического, тут же сталкивая этот частный итог-зачин с политизированными газетными оборотами. Таким образом, «писатель», «литература», «художество» всегда будут в «Дневнике писателя» проводниками возможной гармонии мира, способом «оцельнения» бытия, — именно в этом тематическом плане книги совершается переход от личного опыта к единству мироустройства.
Своеобразным проявителем вечного в сегодняшнем российском обществе становится многогранная тема ребенка и детства («Мальчик у Христа на елке»), потом она переходит в тему наивного, простого сознания, определяющего судьбу народа («Мужик Марей»), далее возникает этический пласт темы идеала и совершенствования способа жизни («Столетняя»).
Майский и июньский выпуски за 1876 г. творят смысловое поле женской темы: любовный треугольник, дело Каировой, раздумья о значении творчества Жорж Санд, органичность развития России и Европы, корни и истоки русского мировидения. Далее не в первый раз возникает восточный вопрос: судьба славянского единства и место России как объединителя славян, защита веры и славянской культуры, духовное противостояние буржуазному обособлению людей и гордыне рассудка («Кроткая»). В финале годового круга на новом уровне возвращаются темы о самоубийстве, о детях, о молодежи, духовном предательстве своих национальных корней и о случайности наших разъединений и обособлений.
Циклическое построение композиции «Дневника писателя» на основе годового круга обеспечивает многократное возвращение к основным темам и комплексам мотивов в разных вариациях, создавая новое качество философского повествования.
Организующий тематический принцип последовательно и более явно реализован в «Дневнике писателя» за 1876 г., именно он создал инерцию читательского восприятия. В «Дневнике писателя» за 1877 г. роль «вставных» жанров, концентрирующих неомифологическое сознание, добывающих личностный смысл, часто выполняют главы о литературе (но не всегда они принимают форму литературно-критической статьи или отзыва). Это глава «Русская сатира», «“Новь”», «Последние песни», «Старые воспоминания», «Именинник» (параллель эпизода из «Детства и отрочества» Л. Н. Толстого и «сюжета», сообщенного писателю корреспондентом М. А. Юркевичем из Кишинева (в тексте «Дневника писателя» — из К-ва)); «Похороны "Общечеловека"» (письмо корреспондентки писателя С. Е. Лурье), кульминационная глава — «Сон смешного человека. Фантастический рассказ», которую Т. А. Касаткина назвала «краткой полной историей человечества»; «“Анна Каренина” как факт особого значения», а также финальная глава декабрьского выпуска («Смерть Некрасова», «Пушкин, Лермонтов, Некрасов», «Поэт и гражданин», «Свидетель в пользу Некрасова»). Во всех этих главах «о литературе» именно опыт писательства обеспечивает «личное слово», которое «больше меня самого» (М. М. Бахтин).
Именно в этих тематических точках концентрации смысла само бытие говорит через «писателя». Чужие «слова», «письма», «документы», монтажи газетных сообщений выступают своеобразной формой значимой паузы, молчания, где и рождается истина.
Сопряжение быта и символического знака или образа творит позитивное поле приятия бытия. В этом смысловом контексте даже принципиально кажущиеся частными политические и исторические темы обретают универсальность вечности в личном звучании (например: «Единичные явления», «Нечто о политических вопросах», «О том, что думает теперь Австрия», «Римские клерикалы у нас в России», «Русский народ слишком дорос до здравого понятия о Восточном вопросе с своей точки зрения»).
Итак, темы (т. е. предмет высказывания) определяются целью (поиск цельности истины) и пограничной ситуацией на грани бытия и небытия (в точке «недеяния»).
Позиция «писателя» созидается не как средняя между безличным и личностным, а как концентрированная личность поиска всеобщего. Каждая тема транспонируется в разных планах и регистрах, периодически возвращается в новом мерцании смысла, творя невиданное расширение поля философствования, когда становится «видно во все стороны света». Силовые линии последних вопросов, экзистенциальных тем организуют философское целое «Дневника писателя» 1876–1877 гг.
Философская поэтика «Дневника писателя» позволила реализовать совершенно новую авторскую позицию. Субъект повествования (писатель) ведет читателя к обретению настоящей духовной свободы, ценностным центром его сознания становится установка на понимание, общение в чистом виде, но общение не в бытовом, а скорее в экзистенциальном плане. Повествование «Дневника писателя» развертывается в условном духовном пространстве поиска истины, причем истины не частной, а целостной, обо всем бытии человечества. Да не будет читатель обманут литературными, политическими, журналистскими, уголовными темами и эпизодами — все они даны в аспекте вечности. Ткань философского повествования строится на динамике внешнего («другого») и внутреннего («Я»), на чередовании «вживания» и «отчуждения», укрупнения обобщений и интимизации личного опыта. Целостность духа писателя реализуется во взаимодействии противоположных полюсов бытия: хвалы и брани, слез и смеха, высокого и низкого, утверждения и отрицания. Причем ни один из этих полюсов не может быть абсолютизирован, не должен стать единственным или главным, ибо бытие многомерно. Работа идет на границах смысла, на пределах слова, на гранях противоположностей.
В «Дневнике писателя» часто встречается автоцитация, например рассказ о светлом празднике Рождества Христова в остроге и праздничном буйстве каторжных, завершившихся обманом ожиданий. Этот эпизод в «Записках из Мертвого дома» рассказан вымышленным повествователем Горянчиковым, налицо эпическая интенция слова, повествующий как бы растворяется в предмете — единстве мира общей жизни, он принимает точку зрения «общего мнения» каторги. Напротив, сознание писателя в «Мужике Марее» сосредоточено на личностно-эмоциональном переживании «пьяного народного разгула», акцентирован субъективный план. Ведь чем глубже и острее личная боль писателя от картин «пьяного разгула», тем серьезнее и истиннее будет обеспечен его прорыв к пониманию духовной сущности народа. Прозрение совершается в экстремальной ситуации. Вот почему ход философского повествования, авторская интенция в «Дневнике писателя» строятся по линии все большего погружения во внутреннее состояние «Я» повествователя, которое и становится источником цельности. Прямая ссылка на личный опыт известного писателя является конститутивным моментом для философской прозы. Чем последовательнее индивидуализация пережитого, тем состоятельнее обобщение о духовной сущности народа, о его «высоком образовании».
Уникальный опыт Достоевского, фактически открывшего своим «Дневником писателя» путь философизации прозы в 1880-х гг., позволяет понять безмерность заслуг великого писателя, определившего поэтику, жанровые тенденции, природу синтеза разных начал. Достоевский в «Дневнике писателя» блестяще осуществил философский синтез, опирающийся на личный опыт и свободный вымысел, сведя воедино разноголосицу эпических, публицистических, критических и философских жанровых тенденций. В историко-литературном плане Достоевский разработал в своих статьях эстетику философской прозы, трансформировав, обогатив традицию романтических философских и дидактико-аллегорических жанров. Главная же заслуга Достоевского — нахождение чрезвычайно плодотворной, гибкой и динамичной позиции философствующего «Я» на условно-биографичной основе. Именно Достоевский не декларативно, а реально с огромным художественным мастерством прозаика достаточно успешно попытался создать в «Дневнике писателя» полижанровое художественно-философское целое, по структуре внутренних и внешних композиционных связей подобное Библии. Более того, Достоевский впервые в русской культуре не только осуществил задачу философской прозы, в чем-то глубоко родственную священным текстам (сообщить «радостную весть» о Христе, пережить откровение и поведать о своем опыте переживания Царства Божия, а после этого ощутить Новую Землю и Новое Небо и себя почувствовать существом как бы второй раз рожденным — духовно рожденным), но и осознал ярко и полно природу этой области культуры. Именно Достоевский впервые строит пеструю проблематику «Дневника писателя», словно пронизывая ее стержневыми, «вечными» экзистенциальными мотивами, типичными для сущностно-бытийного угла зрения философской традиции. Это — «дети», «старики», «семья», «будущее», «прошлое», «настоящее», «поток времени», текущий в вечность, «народ», «простое сознание» непосредственного человека, «русский национальный характер» и «судьба России», идеал человека («всечеловек», подобный Христу), обретение истины («Я видел истину»), жизнь и смерть, свет и тьма, небо и земля, Россия и Европа, сознание и бытие и многое другое. Из Библии взяты функции иерархичности текстов, жанров, авторских позиций.
Авторитетное слово философствующего «писателя» руководит читательским поиском истины, отнюдь не навязывая готовые ответы и решения, пробуждая его глубинную духовную и эвристическую активность. Динамика центробежной и «центростремительных» сил повествования ведет от частного случая, сценки, эпизода, проводя через ряд воспоминаний, рассуждений, вызывая поток ассоциаций, расширяющих единичное до пределов духовно-мыслительной универсалии. Вставные художественные произведения, сочиненные примеры, символы, философемы в «Дневнике писателя» обобщают, укрупняют масштаб философствования, служат своеобразными кульминационными узлами рассказа, его смысловыми сгустками, накапливающими и как бы взрывающими энергию повествования, переводя ее в другое качество, в другое измерение. В повествовании «Дневника писателя» материализуется повышенное ощущение жизненности, переживается почти в чистом виде сгущенная интенсивность самого процесса бытия изнутри сознания философствующего субъекта, ибо хоть все процессы (душевные, умственные, религиозные, этические) и воплощаются в конкретном чувствительном материале жизни, но автора философской прозы интересует не воссоздание действительности, а умозрение истины. Из явлений выхватывается, высвечивается, даже конструируется только то, что важно для поиска истины, все остальное укрыто в мраке. Рассказы, случаи, эпизоды «Дневника писателя» вызывают «болевой эффект» у читателя, поэтика их категорична — эмпирический материал и обретение истины до неразличимости слиты и сплавлены, всегда в них есть второй, скрытый смысл. Грани разных способов философствования резки, подчеркнуты, границы «историй», разнородных кусков бросаются в глаза своей разностильностыо, разножанровостью, ими создается единая всемирно-историческая связь, единая смысловая перспектива, своеобразная связь всех кусков и частей по вертикали, когда дух философствующего в самом бытии неизменно обнаруживает масштаб вечности. Обретение смысла, истины точечно, но оно творит сложную гармонию, образ этой гармонии лечит больной мир, больной дух современного человека с его разрозненными интересами.
Одним из самых ярких завоеваний философской прозы «Дневника писателя» является поэтика, воспроизводящая духовный путь развития личности. Через бездны падений и взлетов персонажи из «примеров» осуществляют волю Бога, творят пласт вечности в своей судьбе. Человек в «Дневнике писателя» почти всегда дан как субъект этического выбора по преимуществу. Бог может воззвать к совести любого, а проводником этого призыва постоянно выступает философствующий субъект, «писатель».
Статус философствующего субъекта («писателя») полно и динамично обозначен в объявлении о грядущем издании, здесь дан ключ к тому, что современный мыслитель В. Подорога называет «коммуникативной стратегией» текста. В объявлении Достоевский как бы намечает границы мыслительного эксперимента, в котором будет создаваться неповторимый строй произведения, новый способ художественного философствования. «Это будет не газета (читай: не журналистика, не публицистика. — Е. А.). Из выпусков <...> составится целое, книга, написанная одним пером (это указание на новый тип целостности и на особый, личностный характер авторской позиции философствующего субъекта симптоматично. — Е. А.). Это будет дневник в буквальном смысле слова (лучше воспринимать эту фразу как повествовательную гиперболу, подчеркивающую значимость личностно-исповедального плана и хроникальной природы книги. — Е. А.), отчет о действительно выжитых в каждый месяц впечатлениях, отчет обо всем виденном, слышанном, прочитанном. (Здесь налицо установка на синтез разных способов культурного восприятия мира с обязательной опорой на личный опыт. — Е. А.) Могут войти рассказы и повести, но преимущественно о событиях действительных». Когда речь идет о событиях действительных, подразумевается реальность сущностная, метафизическая, творящая цельность духа читателей.
Первый год издания «Дневника писателя» приучил читателя к особому, парадоксальному способу общения, софилософствования в нелегком поиске истины. Уже вошло в сознание читателей, что «Дневник писателя» — это книга итогового уникального духовного опыта, дающая больше, чем обещает ее скромное название. То, что философствующий субъект — «писатель», как бы выводит на первый план реалии культуры, именно они создают масштаб философского обобщения.
«Я начну мой новый год с того самого, на чем остановился в прошлом году. Последняя фраза в декабрьском “Дневнике” моем была о том, “что почти все наши русские разъединения и обособления основались на одних лишь недоумениях, и даже прегрубейших, в которых нет ничего существенного и непереходимого”».
Далее идет блестящая рефлексия над способом постижения бытия — рассуждение «писателя» об «ошибках ума и ошибках сердца», обоснование своей миссии «сказать слово», когда «нас, то есть всю Россию, ожидают, может быть, чрезвычайные и огромные события». Масштаб софилософствования предельно универсален — «писателя» интересует, «что ожидает мир не только в остальную четверть века, но даже (кто знает это?) в нынешнем, может быть, году».
Рефлексия философствующего субъекта в «Дневнике писателя» многоаспектна, она направлена и на предмет, и на самый способ мышления, в игре с ложными ходами сознания материализовано нащупывание смыслового поля истины. Универсальный философствующий субъект «Дневника писателя» и больше и меньше того, что он осуществляет в действительности. Путь этот начинается с «непонимающего» робкого, простодушного искателя истины, умножение его ликов, взаимоотражающихся ипостасей реализует обретение универсальности, всеобщности, здесь-то философствующий субъект и становится центром уникальной мыслительной деятельности. Сквозь призму его видения Достоевский воссоздает путь исторического развития человечества, сама динамика исторического становления предстает в этом варьировании интерпретаций.
Сколько раз обвиняли Достоевского за «Дневник писателя» в авторитарности, односторонности, приписывая ему то шовинизм, то безграничный релятивизм. Однако сам способ философствования вовсе не безразличен к проблемам и идеям, более того — он первичен, ведь философствование рождается из материи словочтения и ведет за собой новый способ мышления. Так, первая глава январского выпуска начинается с панорамного обзора «трех идей» (католической, протестанской, славянской), в процессе философствования терминологизируются понятия («пункт примирения», «всецелостность», «всеединение», «ободнявшие Петры наши», «злоба дня», «русское решение вопроса», «тайна первого шага» и т. д.), осуществляется движение мысли через разные семантические сферы, воспроизводя ритм внутреннего экзистенциального путешествия способом сократической майевтики с разрушением стереотипов читательского сознания. Невозможно уловить все колебания и перемены тона философствующего субъекта, а между тем именно в этих точках разрыва, переходах от одного плана общения с читателем к другому и совершается движение через абсурд бытия к истине.
Многотональность философствования «Дневника писателя» проявилась не только в прямой смене интонаций или одного семантического плана другим, но и в изменении ипостасей читателя: собеседника — наблюдателя — слушателя — оппонента — простодушно внимающего; в колебаниях авторской интенции от отсутствия читателя до их множественности и, наконец, до обретения активного единственного собеседника — единомышленника в главном.
Ритмическая партитура философствующего текста «Дневника писателя» живет в колебаниях от всеобщего до частного, конкретного или даже лично дорогого, от интенсификации проблематики и диапазона проявления идей до их минимизации, «свертывания». Первый, январский выпуск «Дневника писателя» за 1877 г. в начальной главе являет движение от универсально-вселенского («три идеи») до национально-конкретно-единичной истории гибели «Фомы Данилова, замученного русского героя», обретает нравственное разрешение и надежду на лучшее.
Во второй главе этот поиск истины начинается по новому кругу, переходит в иронически-парадоксальную первую главу февральского выпуска, который и завершается главой «Русское решение вопроса». Мартовский выпуск развернет этот вопрос о «всей истории человечества» в трех главах, рассматривающих восточный и еврейский вопросы, и достигнет идейной кульминации в главе «Похороны “Общечеловека”» с последующими комментариями, переводящими единичный случай в план обретения истины, подобный опыту Откровения. Однако центральный, апрельский выпуск (пасхальный) опять будет воссоздавать путь личностного искания истины через этапы искушения преступлением («Война. Мы всех сильнее»), безумием («Спасает ли пролитая кровь?»), обретения силы, истины («Сон смешного человека»).
Рассмотрим энергию переключения смысловых планов или смену «коммуникативных сфер» в этом композиционном центре. Афористичность речи «смешного человека» материализует в себе конечность, обрывистость частичного понимания целого, вместе с тем, с помощью активного погружения философствующего субъекта в слова-формулы, суггестии и неопределенности осуществляется интенсификация его экзистенциального переживания. «Я не спрашивал того, кто нес меня, ни о чем, я ждал и был горд. <...> Я не помню, сколько времени мы неслись, и не могу представить: совершалось ли все так, как всегда во сне, когда перескакиваешь через пространство и время и через законы бытия и рассудка и останавливаешься лишь на точках, о которых грезит сердце».
Именно в миг подобного высшего прозрения постигается живым образом гармония универсума.
Пространство чтения «Дневника писателя» сознательно выстраивается как динамичное, диалогизированное пространство мысли, а не изображения или только звучащей речи, оно таит в себе становящийся смысл, содержит нереализованные потенции, которые, однако, заново заявлены в намеках, паузах, обрывах, умолчаниях. Именно поэтому столь явно рифмуются, органично сопрягаются «три идеи» (своеобразная рефлексия над тремя исходами человеческой культуры, тремя путями спасения человечества), история «Фомы Данилова, замученного русского героя», раздумья и споры о восточном вопросе, соотношение единичного случая («Похороны “Общечеловека”») и надежд на осуществление всеединства, своеобразно разрешающихся как в фантастическом рассказе «Сон смешного человека», так и в информативной главе «Освобождение подсудимой Корниловой». Здесь блестяще и убедительно раскрыт параллелизм разных уровней бытия. Вообще «Дневник писателя» пронизан насквозь вариациями, смысловыми повторами, взаимоотражающимися мотивами и эмблемами. Эта логика «вечного возвращения» тем более оправданна, что основной единицей философской прозы является не событие, как в эпосе, а опыт, обычай, то, что бывает вообще.
Почти невозможно встретить в «Дневнике писателя» самодовлеющее изображение какого-то эпизода, случая: все происходящее движется в русле комментирования с точки зрения того, «что это значит», т. е. смыслодобывания.
Почти везде в «Дневнике писателя», там, где осуществляется прямой контакт с Абсолютным, идет быстрое и яркое преобразование личности философствующего, его «оцельнение». Большинство эпизодов «Дневника писателя» включены в далевую перспективу, расширяющую горизонт духовного бытия субъекта философствования.
Очень часто субъект философствования в «Дневнике писателя» демонстрирует власть речи, письма над жизнью, не раз отмечалась исследователями ритмическая природа голосоведения, вслушивания в слово повествования (отсюда значимость таких приемов, как этимологизация, игра слов, роль молчания). Часто скачок мысли в иную сферу совершается сменой тона, интонации, ритма высказывания. Особенно это заметно в поэтике озаглавливания статей, здесь тоже работает принцип трудного сопряжения (ср.: «Три идеи», «Миражи. Штунда и редстокисты», «Фома Данилов, замученный русский герой», «Самые подходящие в настоящее время мысли», «Еврейский вопрос», «Pro и contra», «Status in statu», «Сорок веков бытия», «Но да здравствует братство!», «Похороны “Общечеловека”», «Единичный случай», «Война. Мы всех сильнее», «Сон смешного человека. Фантастический рассказ», «Освобождение подсудимой Корниловой», «Из книги предсказаний Иоанна Лихтенберга 1528 года», «Об анонимных ругательных письмах», «План обличительной повести из современной жизни»).
Достоевский, чтобы сделать зримым, умопостигаемым смысл процессов и явлений, дает становление единой тенденции «всеобщего обособления» в многоголосице «чужих слов», парафраз, интерпретаций, носящихся в воздухе. Чтобы понять, нащупать смысл, мы должны отстранять известные значения предмета философствования, становясь незаинтересованным наблюдателем. Философское повествование «Дневника писателя» через энергию трудных, парадоксальных сопряжений обретает истину на путях косвенной, непрямой рефлексии. Ни в одном произведении Достоевского, кроме «Дневника писателя», больше не выстраивается такая условная фигура читателя-марионетки, явно обнаруживающего инерцию мышления и груз вчерашних истин. Этот читатель-марионетка, явно обнаруживающий свою риторическую природу, особенно активен в местах переключения из одного плана философского повествования в другой. По контрасту с поверхностной активностью-сопротивлением подобного читателя резко актуализируется роль точек молчаливого обретения или предчувствия истины. Именно здесь чаще всего проявляются известные в Библии приемы (умолчание об имени, депсихологизация экзистенциального переживания, обилие и даже иногда выделение курсивом бытийных глаголов «есть», «было», актуализация роли союза «и», акцент на ритмичной организованности текста, упоминание о невыразимости мыслимого).
Ироничность философствующего субъекта остраняет серьезность тона повествователя в кульминационных «Сне смешного человека» и «Освобождении подсудимой Корниловой», там, где «краткая полная история человечества» продолжается материалом судебной хроники.
Новаторство Достоевского наиболее полно проявилось в рождении новых, уже известных форм философизации слова — все виды игры слов, каламбуров, иронии, остранения, этимологизации, псевдотерминологизации, использование символичности, неоднозначности слова, поляризации и потенцирования, сквозного метафоризма и антиномичности, фрагментарности, риторичности, возбужденности, суггестии слова, а также диалогизированности, эвристически-софилософской направленности, рефлективности и маргинальности слова. Все эти способы философизации выступают в «Дневнике писателя» в своей недифференцированности, однако именно они актуализируются в творчестве русских писателей — последователей Достоевского, в произведениях философской прозы от 1880-х гг. до начала XX в. Поиски писателем целостного, синтетичного философского слова, пытающегося соединить зримое и невидимое, невещественное, найдут перспективное продолжение и развитие в творчестве В. В. Розанова, автобиографической прозе П. А. Флоренского, прозе О. Э. Мандельштама, Б. Л. Пастернака, С. А. Есенина, А. И. Солженицына.
Достоевский гениально определил направление и пути жанровых, повествовательных, композиционных исканий русской философской прозы почти на целое столетие.
Акелькина Е. А.
Дневник писателя. Ежемесячное издание.
Год III. Единственный выпуск на 1880. Август.
Данное издание сформировалось на основе Пушкинской речи Достоевского, перепечатанной здесь с незначительной стилистической правкой в качестве «второй главы», обрамленной «Объяснительным словом...» (глава первая) и полемикой с критиками (глава третья).
9 июня 1880 г., т. е. на следующий день после произнесения Пушкинской речи, Достоевский сообщил М. А. Поливановой и С. А. Юрьеву, что решил напечатать ее в «Московских ведомостях» и сразу же издать «единственный выпуск» «Дневника писателя» за 1880 г., «состоящий исключительно из этой речи» (Ф. М. Достоевский в воспоминаниях современников: В 2 т. М., 1990. Т. 2. С. 434–435). По свидетельству С. А. Юрьева, мысль об этом осенила Достоевского «ночью с восьмого на девятое число» (Литературное наследство. М., 1973. Т. 86. С. 509). По первоначальному плану публикация Речи в «Дневнике писателя» должна была отличаться полнотой (с включением выпущенных при произнесении частей) и сопровождаться предисловием, идея которого, по признанию Достоевского, пришла ему в голову «буквально в ту минуту на эстраде», после Речи, когда его литературные враги И. С. Тургенев и П. В. Анненков «бросились лобызать» оратора: «...мысль о том, как они подумают о ней сейчас, как опомнились бы от восторга, и составляет тему моего предисловия». Наброски к предисловию не сохранились, за исключением трех фраз, находящихся среди черновых записей к «Братьям Карамазовым». Вернувшись в Старую Руссу после пушкинского празднества, Достоевский, очевидно, сразу же написал предисловие (сохранились черновой автограф и наборная рукопись) и, дождавшись присылки из «Московских ведомостей» наборной рукописи Речи, в 20-х числах июня отправил и то и другое в Петербург, в типографию братьев Пантелеевых. Далее, как он сам признается в письме к Е. А. Штакеншнейдер 17 июля 1880 г., «уж и корректуру получил, как вдруг и решил написать и еще новую главу в "Дневник" <...> написал — всю душу положил и сегодня <...> отослал <...> в типографию». Эта новая, третья глава (сохранились наброски, два варианта чернового автографа и наборная рукопись), которую автор называет своим profession de foi (исповедание веры, фр.), была спровоцирована враждебным приемом Пушкинской речи в либерально настроенной русской прессе: «они бросились заплевывать и затирать <...>. Надо было восстановить дело...».
12 августа 1880 г. «Дневник писателя» выходит из печати тиражом в 4200 экз. и расходится так быстро, что понадобилось второе издание, вышедшее 2 сентября 1880 г. тиражом в 2000 экз. (отпечатано с того же набора с исправлением опечаток).
В составе «Дневника писателя» Пушкинская речь погружена в контекст авторских разъяснений и комментариев, вызванных реакцией на нее слушателей и читателей. В таком соседстве Речь, естественно, несколько утрачивала свой изначальный философско-художественный синкретизм и обобщенность (эти качества трактовались враждебной критикой как недосказанность, вызванная желанием оратора всем понравиться), зато получала предельно четкую конкретизацию, постулирование «последних выводов» автора.
Глава первая «Объяснительное слово по поводу печатаемой ниже речи о Пушкине» представляет собою пересказ Речи с перегруппировкой ее содержания по четырем пунктам и параллельным смещением смысловых акцентов: 1) «отрицательным типом нашим» назван Онегин (в Речи он трактуется с большим сочувствием), в ряд с ним поставлены теперь не только Печорин, Рудин, но и Чичиков; 2) Достоевский «подчеркивает», что «типы положительной красоты человека русского» (Татьяна Ларина — Пимен — герои «Капитанской дочки») «взяты всецело из народного духа»; 3) «всемирная отзывчивость» не одно только литературное свойство пушкинского гения, но «великое и пророческое для нас указание»; 4) Достоевский усиливает основной тезис Речи о предназначенности русского человека ко «всечеловечески-братскому единению», не побоявшись предельно заострить свою мысль, что это «лишь нравственная черта», не зависящая от современного состояния государства: «вмещать и носить в себе силу любящего и всеединящего духа можно и при теперешней экономической нищете нашей». Трактуя далее слова И. С. Аксакова о Речи Достоевского как «событии», автор «Дневника писателя» заявляет, что он «сумел лишь вовремя уловить минуту», когда назрело примирение славянофильства и западничества как двух устремлений национального духа. Пушкинский праздник, по Достоевскому, и явился «событием единения» русских образованных людей.
В конце первой главы в предположительной речи западников (вероятно, именно этот полемический замысел пришел в голову Достоевскому во время его триумфа) Достоевский предвидит несогласие своих противников по главному пункту — отношению к народу. Не учиться у народа, а учить его, «вознеся народ до себя», — такова позиция западников, по Достоевскому. Он вкладывает в уста своих противников иронию насчет «таких странных вещей, как le Pravoslavie» и тем самым обозначает момент коренного расхождения примиряемых партий («последнее слово Европы <...> есть атеизм»). В Речи эта тема затрагивалась более деликатно и скорее с общегуманистических позиций (что дало основание К. Н. Леонтьеву говорить о «розовом христианстве» Достоевского): «исходом», «окончательным словом» там было названо «окончательное согласие всех племен по Христову евангельскому закону». Переакцентировка Речи в «Объяснительном слове...» вела к утрате примирительного пафоса, к усилению полемики. Эта тенденция в конечном счете и привела Достоевского к написанию третьей главы, направленной на идейное размежевание.
Главным объектом полемики в главе третьей «Дневника писателя» является статья либерального профессора А. Д. Градовского «Мечты и действительность», трактующая Пушкинскую речь Достоевского. Два основных тезиса выступления А. Д. Градовского были, в свою очередь, оспорены Достоевским: 1) русскому народу рано «мечтать о всечеловеческой роли», поскольку его «общественные идеалы находятся еще в процессе образования, развития»; 2) «личная и общественная нравственность не одно и то же <...> никакое общественное совершенствование не может быть достигнуто только чрез улучшение личных качеств людей, составляющих общество» (Голос. 1880. 25 июня).
Отвечая на первый тезис, Достоевский «начал с самой сути дела»: «Я утверждаю, что наш народ просветился уже давно, приняв в свою суть Христа и учение его» — он «научился в храмах», повторяя молитвы, а «главная школа христианства, которую прошел он, это — века бесчисленных и бесконечных страданий», когда Христос «спас от отчаяния его душу». Что касается западного христианства, то, по мнению Достоевского, католичество, «преобразившись из Церкви в государство», «переходит в идолопоклонство, а протестантизм исполинскими шагами переходит в атеизм». Это широковещательное заявление Достоевского, правда, нашел нужным несколько смягчить: «...на Западе <...> нет христианства и Церкви, хотя и много еще есть христиан, да и никогда не исчезнут».
Главное острие полемики Достоевский повернул против западнически ориентированной либеральной интеллигенции, утратившей вместе с православием веру в свой народ и уважение к нему. В этой части «Дневник писателя» 1880 г. («II. Алеко и Держиморда. Страдания Алеко по крепостному мужику. Анекдоты») Достоевский насмешлив и язвителен до крайности, так что даже союзник его И. Аксаков в письме к автору упрекал в «грубости» полемических приемов, «не гармонирующих» с «частым упоминанием Христа». Впоследствии Достоевский, отвечая И. С. Аксакову, отстаивал свое право на полемическую резкость и искренность («каков я есмь, таким меня и принимайте»), но в то же время сознавался: «...часто и многократно на коленях молился уже Богу, чтоб дал мне сердце чистое, слово чистое, безгрешное, нераздражительное, независтливое».
В ответ на второй тезис А. Д. Градовского о недостаточности «личного самосовершенствования в духе христианской любви» для общественного прогресса, Достоевский пишет главу III «Две половинки», в этой философской кульминации «Дневника писателя» он формулирует свой символ веры, «духовное завещание». Можно предположить, что подтолкнуло Достоевского к этому еще и письмо Е. Н. Гейден от 2 июля 1880 г., где она в опровержение А. Градовского писала: «...гражданственность есть только одна форма развития человечности», и она «даст цвет» только тогда, когда люди «будут проникнуты животворным духом любви и смирения». О том, что письмо Е. Н. Гейден сыграло какую-то важную роль в формировании третьей главы «Дневника писателя», свидетельствует упоминание о ней в черновых набросках. «Две половинки», по Достоевскому, — это нравственно-религиозные и общественно-гражданские идеалы в их целостном единстве, причем ведущую, системообразующую роль играет первая «половинка». Нравственная идея изначальна в формировании не только личности, но и целого народа, «исходила же эта нравственная идея всегда из идей мистических, из убеждений, что человек вечен, что он не простое земное животное, а связан с другими мирами и с вечностью». Только великой нравственной мыслью, что стремит людей «к целям вековечным, к радости абсолютной», уверяет Достоевский, можно объединить людей, и сами гражданские идеи питаются из этого источника, без которого они бы не устояли. Когда люди утрачивают потребность в личном самосовершенствовании, гибнет и общество с его «гражданскими учреждениями». Величайший пример тому Достоевский находит в истории противоборства Римской империи и христианства: «Произошло столкновение двух самых противоположных идей, которые только могли существовать на земле: человекобог встретил Богочеловека...».
Полемика с А. Градовским способствовала формулированию самых заветных мыслей Достоевского о смысле человеческой истории, о прошлом, настоящем и будущем России. Впервые после известного спора Белинского с Гоголем, теперь уже в гласной печати и более отчетливо, обозначились две противоборствующие в русской мысли позиции. Идея первичности материального, общественного прогресса, восторжествовавшая в русском либеральном и революционно-демократическом направлениях, была существенно поколеблена глубокой философско-антропологической критикой Достоевского. Гражданский «материализм», по убеждению Достоевского, неизбежно должен привести к краху «буржуазного единения» людей, при этом он полагал, что под ударами неизбежной реакции в виде «политического социализма» европейское общество рухнет и «волны разобьются лишь о наш берег».
Грядущие катаклизмы, по Достоевскому, не могут не обратить человечество к духовным, религиозным основам бытия. Начало этого процесса он усматривал в нравственных переменах в современном ему русском обществе: «...ясно объявились новые элементы, объявились люди, которые жаждут подвига, утешающей мысли, обетования дела». Знак начавшихся сдвигов в общественном сознании Достоевский видит и в реакции многочисленных слушателей на его Речь: «одна только надежда» на великую миссию России, «один намек, и сердца зажглись святою жаждою всечеловеческого дела, всебратского служения и подвига».
В письме К. П. Победоносцеву от 25 июля 1880 г. Достоевский отметил особый характер пушкинского выпуска «Дневника писателя»: «Здесь уже высказываюсь окончательно и непокровенно, вещи называю своими именами. Думаю, что на меня подымут камения. <...> То, что написано там — для меня роковое». Так и случилось. Нападения либеральной и демократической печати на «Дневник писателя» (1880) по своему размаху и бескомпромиссности могут сравниться лишь с тем, как был принят критикой роман «Бесы».
Сразу же по выходе «Дневника писателя» эмоциональную, но малопродуктивную полемику с ним открыли ежедневные газеты. Выступления Г. К. Градовского (Молва. 1880. 16 авг., см. также 18 авг.), анонимного автора «Голоса» (17 авг.), А. И. Введенского (Страна. 17 авг.), В. О. Михневича (Новости и биржевая газ. 19 авг.), А. П. Налимова (Современность. 20 авг.) ставили целью защитить либеральную партию от обвинений Достоевского, отстоять идеалы «европейского просвещения». Суждения Достоевского о «просвещенности» русского народа (т. е. его православии) были отнесены к «мистицизму», В. О. Михневич при этом иронически сравнил «Дневник писателя» с «Выбранными местами из переписки с друзьями» Н. В. Гоголя, «печально известными». В поддержку Достоевского выступил лишь В. П. Буренин, особенно оценивший «нешаблонность мысли», «искренность и силу убеждения» (Новое время. 1880. 15 авг.), и консервативная одесская газета «Берег» (18 авг.), объяснявшая Г. К. Градовскому различие между «просвещением духовным» и «образованием народа», которые Достоевский действительно не противопоставлял; эту подмену понятий, характерную для полемических приемов либеральной прессы, в письме к Достоевскому отметила также М. А. Поливанова: «Вы только отдаете преимущество духовному просвещению, не исключая умственного просвещения».
Повторением полемических общих мест отмечены выступления ежемесячного журнала «Слово» (1880. № 9, анонимная статья «Insident Достоевский»), «Вестник Европы» (1880. № 10), «Литературное обозрение» В. П. Воронцова, «Дело» (1880. № 9, «Романист, попавший не в свои сани» Г–на), нередко опускающиеся до брани («чревовещатель», «умственное юродство», совет «серьезно полечиться»). В пылу полемики высказывались порой самые крайние западнические позиции («Всеми светлыми моментами в нашей общественной жизни мы всегда были обязаны Европе и ее умственному влиянию <...>. Россия, жившая до Петра Великого 800 лет, не выработала никаких идеалов...» — Дело. 1880. № 9. С. 166–167), невольно подтверждающие наблюдения Достоевского над «уличным» западничеством.
По пути более глубокого, мировоззренческого размежевания позиций пошел М. А. Протопопов в статье «Проповедник нового слова». Ради возвышения «национальной индивидуальности», полагает он, Достоевский «готов стереть с лица земли индивидуальность личную», забывая, что «весь смысл последних веков истории культурных народов заключается в борьбе личности за свои права» (Русское богатство. 1880. № 8. Отд. II. С. 9, 16). К формированию личного сознания в народе должны стремиться и его подлинные друзья, что же касается «декламирования о народных доблестях», которыми увлекся Достоевский, то они объективно служат, доказывал критик, тем реакционным силам, для которых народ был и остался «быдлом» (точка зрения, впоследствии утвердившаяся в советском литературоведении).
В своей критике «Дневника писателя» Н. К. Михайловский также исходит из представления о ложной направленности народолюбия Достоевского. Приведя факты вопиющего беззакония, творящегося в современной российской действительности, Михайловский делает острый выпад в адрес Достоевского: «И после этого лицемеры или люди с веревочными нервами <...> говорят нам, что дело не в учреждениях, не во внешних вещах, а “в себе”» (Литературные заметки // Отечественные записки. 1880. № 9. Отд. II. С. 138). «Идеалы личной нравственности», по убеждению критика, не могут быть независимыми от «учреждений». В конечном итоге Михайловский лишь уточняет точку зрения, впервые выраженную А. Градовским в споре с Достоевским: «свобода мысли и слова» и «гарантии личной неприкосновенности» поведут к народному благу, но никак не проповедь личного самосовершенствования. В том же сентябрьском номере «Отечественных записок» была напечатана глава из книги М. Е. Салтыкова-Щедрина «За рубежом», включавшая памфлетное отражение спора вокруг «Дневника писателя» (1880) — разговор «мальчика в штанах и мальчика без штанов»; и «западная» и «восточная» модели сознания представлены здесь саркастически: одна отдает буржуазной скукой, другая — самодовольной бесшабашностью. Прямой выпад в адрес Достоевского — слова немецкого мальчика «в штанах», обращающегося к русскому «без штанов»; «...о каком-то "новом слове" поговаривают — и что же оказывается? — что вы беднее, нежели когда-нибудь, что сквернословие более, нежели когда-нибудь, регулирует ваши отношения к правящим классам, что Колупаевы держат в плену ваши души...».
Малочисленную группу изданий составляют те, которые заняли в полемике вокруг «Дневника писателя» (1880) промежуточную или примирительную позицию. Так, редактор журнала «Русская мысль» С. А. Юрьев в письме к О. Ф. Миллеру признавался в глубоком сочувствии «красноречивой проповеди» Достоевского «о христианской любви, о том, что только в обновлении духом этой любви — источник правды, может, и блага в жизни общественной, личной и народной», но тут же делал характерную оговорку: «Послушать его, стать на его точку зрения — надо перестать думать и об экономических и о политических усовершенствованиях народной жизни <...> и ограничиться молитвой...» (Литературное наследство. М., 1973. Т. 86. С. 520). Позицию журнала выражала статья О. Ф. Миллера «Пушкинский вопрос» (Русская мысль. 1880. № 12) с мягкой критикой и в адрес А. Градовского, и в адрес Достоевского. Так, О. Миллер выразил опасение, что нужный человечеству аскетизм способен переродиться, «как в Византии, в праздную гимнастику воли ради личной выслуги перед Богом», критик также воспротивился попытке Достоевского объявить западные христианские церкви церквами «без Христа».
Оригинальную попытку защитить Достоевского как «художника, мечтателя и метафизика» не только от либеральной прессы, но и от него самого как политика предпринял Л. Е. Оболенский в статье «Народники и г. Достоевский, бичующий либералов». Идеал, выраженный в Пушкинской речи, утверждает критик, законен куда более, чем у «народников-либералов», но не как «живая практическая программа», а как дело «отдаленного будущего». Полемическое обрамление Речи в «Дневнике писателя», по мнению Оболенского, противоречит этому идеалу «примирения нашей интеллигенции с народом»: «Насколько речь была полна такта, настолько "Дневник" политически бестактен и даже нравственно преступен» (Мысль. 1880. № 9. С. 90, 93).
Примиряющую ноту безуспешно пытался внести в полемику вокруг «Дневника писателя» и анонимный автор «Недели» (1880. 5 окт.), вероятно, П. А. Гайдебуров. Воззрения Достоевского, утверждал он, «страдают недостатком практичности», но значение его как «идеалистического радикала» не в том: «...он смотрит далеко вперед, видит там яркую звезду и зовет к ней, указывать пути совсем не его дело: он только носитель идеала».
Наиболее значительным выражением profession de foi либерального лагеря является открытое «Письмо Ф. М. Достоевскому» К. Д. Кавелина (Вестник Европы. 1880. № 11). «Вера во всемогущество учреждений» и надежда на «нравственное возрождение» как два направления русской мысли, полагает он, должны дополнять друг друга. Кавелин готов признать «коренное зло европейских обществ» в «недостаточном развитии внутренней, нравственной и душевной стороны людей», но и русская, точнее, восточная традиция «отречения от мира», со своей стороны, ослабляет «деятельное, преобразовательное» начало христианства (Кавелин К. Д. Наш умственный строй: Статьи по философии русской истории и культуры. М., 1989. С. 457). Русский народ, полагает либеральный профессор, пребывает еще в младенческом состоянии духа, поэтому «превозносить» его, как это делает Достоевский вслед за славянофилами, нельзя, да и опасно, т. к. в нем множество отрицательных качеств. Нельзя и на западных христиан смотреть только с осуждением, поскольку они, напоминает Кавелин, породили не только папизм и атеизм, но и науки и искусства. Оппонент Достоевского не ограничился конкретно-историческими возражениями, он попытался проникнуть в теоретическую суть расхождения их взглядов на природу нравственности. «Нравственных идей нет», — заявил он, т. к. «идеи не могут быть ни нравственны, ни безнравственны; они или правильны, или неправильны», нравственность же определяется лишь верностью человека «голосу своей совести» (Кавелин К. Д. Указ. соч. С. 466–467). Общественные идеалы, полагает Кавелин, рождаются не из нравственности (во что верит Достоевский), а «под влиянием практических потребностей» человеческого общежития. Таким образом, «идеалистической», религиозной нравственности К. Д. Кавелин противопоставил позитивистскую. Это вызвало ответную реакцию Достоевского в многочисленных набросках к «Дневнику писателя» за 1881 г., например: «Недостаточно определять нравственность верностью своим убеждениям. Надо еще беспрерывно возбуждать в себе вопрос: верны ли мои убеждения? Проверка же их одна — Христос, но тут уж не философия, а вера...».
Полемика, приобретавшая онтологический смысл, была прервана смертью Достоевского, она имела важные последствия в истории национального самосознания. Новую попытку примирения идей нравственного и общественного прогресса предпринял Вл. Соловьев — вслед за Кавелиным, но уже на почве религиозного созерцания. При этом в статье 1891 г. «Русский национальный идеал» Вл. Соловьев подверг пересмотру и позицию Достоевского (он «более прозорливец и художник, нежели мыслитель») в его споре с А. Д. Градовским: «Спорили о том: что лучше — нравственное начало или общественные формы; о чем нужно заботиться — о личной ли нравственности, или общественной справедливости? Это почти все равно что спорить, что лучше: зрение или глаза <...>. Само нравственное начало предписывает нам заботиться об общем благе...» (Соловьев Вл. С. Сочинения: В 2 т. М., 1989. Т. 2. С. 290). Философ верно указывал на древние корни этой проблемы — соотношение закона и благодати в новозаветной литературе, несколько затушевывая вопрос об их ценностной иерархии.
Вопрос этот был вновь поставлен на трагическом изломе последующей эпохи, когда два лагеря русской интеллигенции заспорили о приоритете «духовных» или «внешних форм общежития» (сб. «Вехи» 1909 г. и «Интеллигенция в России» 1910 г.). Предлагавшие путь духовного возрождения веховцы потерпели поражение в сфере политической реальности, но при этом обозначили коренной поворот в умах, начало ренессанса русской религиозной мысли. Подводя итог в 1937 г., И. А. Ильин возвратился к позиции Достоевского как «аксиоме христианской культуры», а «ныне» и «всякой культуры»: «Внутреннее, сокровенное, духовное решает вопрос о достоинстве внешнего, явного, вещественного» (Ильин И. А. Одинокий художник: Статьи, речи, лекции. М., 1993. С. 307–308).
В современной научной литературе о «Дневнике писателя» (1880) так или иначе варьируются трактовки, прозвучавшие в прошлом веке. Наиболее распространено представление об «утопизме» Достоевского (Г. С. Морсон, Ж. Лот, И. Л. Волгин), сопровождающееся констатацией, «что почти невозможно свести его мистическое христианство к практической социальной программе» (Левитт). Перспективы изучения «Дневника писателя» (1880) связаны прежде всего с осмыслением художественно-публицистичекой природы «Дневника писателя» и программы Достоевского, находящейся в плоскости формирования национальной культуры как особой (опережающей) реальности.
Викторович В. А.
Дневник писателя за 1881 г.
Январский выпуск «Дневника писателя» за 1881 г. явился последним номером журнала Достоевского. Он вышел уже после смерти автора. В отличие от предыдущих выпусков, «Дневник писателя» за 1881 г. — наиболее политический по своему содержанию. Обе его главы носят резко публицистический характер, в них нет литературно-критического и художественного материала. Весь номер посвящен обсуждавшимся в русской прессе правительственным реформам и конституционным проектам.
Активно полемизируя с либералами-западниками, Достоевский, сознавая значимость и авторитетность своего голоса, высказался здесь в предельно демократическом духе. По его мнению, надо спросить сам народ, а новую политическую «архитектуру» строить на фундаменте народного мнения. Отсюда призывы «увенчать здание снизу» и «позвать серые зипуны».
Европейским рецептам буржуазного конституционного переустройства России писатель по-прежнему, как и в 1860-е гг., противопоставляет идею «русского социализма», в которой явственны три элемента: православие, самодержавие, народность. Из «идеи православия в русском народе» Достоевский выводит идею «всебратского единения во имя Христово», а воплощением всех надежд и верований народа признает царя.
В советской достоевистике эта формула объявлялась утопической и реакционной. Однако, исходя из нее, писатель пророчески предупредил: «...кто не понимает в народе нашем его православия и окончательных целей его, тот никогда не поймет и самого народа нашего. <...> А так как народ никогда таким не сделается, каким бы его хотели видеть наши умники, останется самим собою, то и предвидится в будущем неминуемое и опасное столкновение».
При всех противоречиях — ярко выраженном монархизме и одновременно демократизме этно-конфессионального толка — позиция Достоевского была достаточно трезвой. Поставленный еще в журнале «Время» «самый важный, самый капитальный, какой только есть у нас теперь и от которого зависит, может быть, все наше будущее», вопрос «слития образованности и ее представителей с началом народным и приобщение всего великого русского народа ко всем элементам нашей текущей жизни», по мнению Достоевского, «далеко еще не решен, и даже представить нельзя, каким путем разрешится». В итоге делается горький и трагический вывод: «...нам даже и невозможно уже теперь сойтись с народом, если только не совершится какого чуда в земле Русской».
В перспективе событий конца XIX — начала XX в. оказался пророческим и диагноз «жестокой болезни» в народе, сделанный Достоевским: есть «жажда правды, но неутоленная», отсюда шатания в народе, оставленном без советников, за исключением «Бога и царя».
Во второй главе преимущественно ставится и разбирается русско-европейская проблематика, что в контексте литературно-публицистического творчества писателя обусловило перекличку последних статей «Дневника писателя» (1881) с выступлениями на страницах журналов «Время» и «Эпоха». По-прежнему в духе почвенничества оценивая «русских европейцев» как не понимающих «русского народного миросозерцания» и «верований народных», Достоевский констатирует отсутствие в обществе «спокойствия духовного» «в умах» и в ситуации национального кризиса в России продолжает призывать к «духовному слиянию сословий». С оздоровлением духовных корней он связывает процветание русского общества, но обнаруживает их не только в собственно русской почве: «Азия, азиатская наша Россия, — ведь это тоже наш больной корень, который не то что освежить, а совсем воскресить и пересоздать надо!».
Так обозначился новый аспект в национальной самохарактеристике и самоопределении. Формула «русского европеизма» («русской Европы») расширяется по сути до евразийской: «Россия не в одной только Европе, но и в Азии...». Преодолевая европоцентристский взгляд на Россию и Азию, Достоевский разрушает здесь отождествление «азиатского» с варварским, призывает выработать другой «принцип, новый принцип, новый взгляд на дело...». В этих рассуждениях русского писателя много перекличек с доводами Ч. Валиханова в 1850-е годы. За «стремлением в Азию» нельзя видеть только отражение имперских колонизаторских настроений Достоевского, хотя они просматриваются в утверждении цивилизаторской миссии России, «белого царя» в Азии. Это была неизбежная дань политической публицистике, отклик на действия русской армии Скобелева в Средней Азии. С поворотом в Азию, с новым на нее взглядом Достоевский связывал надежды на возрождение России, на утверждение той исторической миссии, которая возвысит ее как в собственных глазах, так и в глазах Азии, Европы, всего мира.
Борисова В. В.
Прижизненные публикации (издания):
1873 — Дневник писателя [за 1873 г.] — Гражданин. Газета-журнал политический и литературный. Год второй. СПб.: Тип. А. Траншеля, 1873.
1877 — Дневник писателя за 1876 г. Ф. М. Достоевского. СПб.: Тип. В. В. Оболенского, 1877. 336 с.
[2-й тираж январского выпуска] Дневник писателя за 1876 г. [Ф. М. Достоевского]. Ежемесячное издание. СПб.: Тип. В. Оболенского, 1876. Январь. С. 1–32.
2-е издание: Дневник писателя за 1876 г. Ф. М. Достоевского. СПб.: Тип. Ю. Штауфа (И. Фишона), 1879. 336 с.
1878 — Дневник писателя за 1877 г. Ф. М. Достоевского. Год II-й. СПб.: Тип. В. Ф. Пуцыковича, 1878. 326 с.
1880 — Дневник писателя. [Ф. М. Достоевского]. Ежемесячное издание. Год III-й. Единственный выпуск на 1880. Август. СПб.: Тип. бр. Пантелеевых, 1880. 44 с.
2-е издание: Дневник писателя. [Ф. М. Достоевского]. Ежемесячное издание. Год III-й. Единственный выпуск на 1880. Август. Второе издание. СПб.: Тип. бр. Пантелеевых, 1880. 44 с.
1881 — Дневник писателя. [Ф. М. Достоевского]. Ежемесячное издание. 1881. Январь. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1881. 32 с.
Посмертное издание: Дневник писателя. [Ф. М. Достоевского]. Ежемесячное издание. 1881. Январь. Второе издание. СПб.: Тип. А. С. Суворина, 1881. 32 с.