Быков П. В. Памяти проникновенного сердцеведа (Из личных воспоминаний)

Сто лет тому назад у одного штаб-лекаря, служившего в Московской Мариинской больнице, родился сын. Ничего выдающегося в этом для врача, ютившегося в маленькой казенной квартирке, не было. Но для родной нашей литературы это было большим событием, так как фамилия врача была Достоевский, а сына его звали Федором, которому суждено было сделаться красою, гордостью русской словесности, писателем, пользующимся самой широкой известностью не только в отчизне, но и далеко за ее пределами. У нас едва ли найдется такой уголок, где бы, среди сколько нибудь образованного люда, Достоевский не считался самым популярным писателем, после Гоголя, самым распространенным.

У меня с именем этого необыкновенно проникновенного сердцеведа связаны самые отрадные впечатления и воспоминания. В Петербурге я очутился около шестидесяти лет назад и тогда же впервые видал Достоевского и познакомился с ним. Когда я приехал в столицу, А. С. Афанасьев-Чужбинский, известный беллетрист, путешественник и журналист, поощрявший мои зеленые литературные опыты, знакомый моего отца, хлопотал добыть мне работу. Он дал мне несколько рекомендательных писем к разным редакторам и одно из них к Достоевскому, сообщив, что брат Федора Михайловича, Михаил Михайлович, затевает (дело было в 1860 г.) в следующем году ежемесячный журнал «Время» и что лучше обратиться к нему заранее. Я так и сделал. Не найдя его дома, я отправился в редакцию журнала «Светоч», где сотрудничал Мих. Мих. Достоевский. Он-то и вышел ко мне, взял у меня письмо Чужбинского, внимательно выслушал мои пояснения о том, где я печатался и проч. Вернувшись от брата, М. М, сказал мне, что спешить нечего и что когда журнал начнет выходить, братья будут иметь в виду рекомендацию Чужбинского. Как раз в этот момент я увидал профиль Федора Михайловича, медленно проходившего мимо боковой двери в соседнюю комнату. Его бледное лицо бросилось мне в глаза, и тут же М. М. сказал мне, удаляясь:

— Это прошел мой брат. Верно, у него начнется припадок... Он страдает падучей... Мы уже привыкли предугадывать приближение припадка.

От А. П. Милюкова, фактического ред. «Светоча», давшего мне маленькую работу, я узнал подробности о болезни Федора Михайловича, последствия отбывания им каторги.

— Хорошо, что он выслал к вам брата, а не вышел сам, — сказал мне Милюков, — а то он бывает страшно раздражителен, когда чует приближение припадка... Пожалуй, напугал бы вас. Эта болезнь часто отнимает у него память... Думаю, что он забудет о данном вам, через брата, обещании!

Предположение Милюкова сбылось, когда я, почти через год, шел с бьющимся сердцем от волнения, от предстоявшего мне свидания с творцом «Бедных людей». К этому дню журнала «Время» вышло уже несколько книжек, и Достоевский печатал в них свои «Записки из Мертвого дома» и роман «Униженные и оскорбленные». В редакции из знакомых писателей я встретил Алексея Егоровича Разина, замечательного педагога, блестящего детского писателя, издававшего вместе с М. В. Чистяковым «Журнал для детей» — прекрасное пособие для самообразования. Разин был другом народа, но не слепым другом, и, вообще, любил людей до самопожертвования, представляя собою чистокровного идеалиста. Лично мне он сделал массу добра, всегда спешил мне на помощь. Встретил я здесь и другого знакомого, Всеволода Крестовского, талантливого, с пылким воображением поэта, отчаянного бабника, кутилу, тогда еще не дописавшегося до позорных романов, вроде «Панургова стада», весельчака, юмориста по натуре, товарища Писарева по университету. Из других лиц, мне известных, но незнакомых, здесь присутствовали: Николай Николаев. Страхов, философ, «почвенник», года через два напечатавший во «Времени» статью «Роковой вопрос», по поводу польского восстания, повлекшую за собой прекращение журнала, воскресшего затем под названием «Эпоха». Страхов, человек необычайно уравновешенный, благодушный, рьяный эстетик, близкий друг Достоевского, был душою «Времени» и работал для него, как вол. Потом были: поэт Майков, названный Апухтиным «флюгером», молодой поэт Федор Берг, цинично зазывавший к себе мальчиков, корчивший из себя народолюбца, борца за свободу, но носивший красную рубаху, позднее ярый черносотенец; Николай Курочкин, родной брат переводчика Беранже, доктор, радикал втайне, тоже неравнодушный к мальчуганам; поэт Платон Кусков, переводчик Шекспира, мало у нас оцененный богоискатель, вполне оправдывавший свое имя по отношению к женщинам, и много других тружеников печати.

— Не волнуйтесь и, главное, не робейте, — говорил мне Разин. — Вон из этой двери выйдет Федор Михайлович. В случае надобности, приду к вам на подмогу... Не смотрите ему в лицо, говорите медленно и возможно короче...

Вскоре Достоевский вышел в приемную. Немного выше среднего роста, он казался еще ниже, благодаря тому, что горбился и как то приседал, словно волоча ноги. Он смотрел старше своих сорока лет; лицо с желтизною выражало не то уныние, не то равнодушие; он своим острым и проницательным взглядом как-будто углублялся вдаль, уносился куда-то в пространство и, казалось, почти не отдавал себе отчета, где он находится в данный момент. Порою мне представлялось, словно он хочет налететь на кого-то, но, спохватившись, сразу замедляет шаги. Мрачная складка выступала у него между бровей, густых, взъерошенных, потом пряталась и выступала снова, губы очень нервно подергивались. Его глаза, вероятно, случайно, остановились вдруг на мне. С большим трудом мог я выносить его испытующий, можно сказать, пронизывающий насквозь взгляд темневших и нежданно вспыхивавших глаз. Меня брала просто жуть, но я, не помня себя, быстро подошел к Федору Михайловичу и протянул ему рукопись.

— Это что? — вежливо, но строго спросил меня Достоевский. — Статья, рассказ, стишки, целая поэма?... Не надо! Не надо! У нас гибель всего этого! Довольно!

Я принес перевод с французского... Из Амедея Ашара... C’est un second romancier francais, auteur de «Belle-Rose», «La Cape et l’épée», «Une femme-Serpentete», — выпалил я скороговоркой. Снова отказ, — и Достоевский отвернулся от меня. Но Разин пришел ко мне на помощь: поймав писателя, он горячо что-то стал ему доказывать. Достоевский вернулся ко мне, снова пронизывая меня взглядом, взял мою рукопись, вдруг, к моему конфузу, погладил меня по голове и совсем мягко, на ходу, бросил мне: «Придите через два дня!». Когда я пришел в указанное время, Достоевский пригласил меня в кабинет, сказал, что Разин много говорил ему обо мне, участливо расспрашивал о моем положении, надеждах, интересовался жизнью на юге. Скажу откровенно, многими вопросами он прямо пытал меня, словно стараясь проникнуть в самую глубь моей души. А потом он изумил меня вопросом, как звали девушку из его повести «Неточка Незванова». Я ответил — Леля. — Я оттого спрашиваю вас, — пояснил он мне, — что, вследствие моей болезни, стал забывчив... Иногда ничего не помню из прошлого, кроме каторги»... Лет через пятнадцать, в одном из своих писем, он подтвердил мне это, извиняясь, что в данное время не может исполнить своего обещания — написать свою подробную биографию. «Вследствие падучей моей болезни, которая, впрочем, почти уже меня не беспокоит, — писал мне Достоевский в апреле 1876 года, — я отчасти потерял память и верите ли — забыл (буквально забыл, без малейшего преувеличения) сюжеты моих романов или выводимые в них, даже «Преступление и наказание». Тем не менее общую-то связь жизни моей помню».

С этого времени и началось мое знакомство с Достоевским, пригласившим меня посещать его на дому. Беседы его бывали не только интересны, но просто увлекательны.

Однажды Ф. М. рассказал мне, что часто видел во сне, как на яву, героев своих произведений, сцены их. Один из снов навел его на мысль написать роман «Подросток». Жаловался, что его не так понимают, как бы он этого хотел, что он видит насквозь душу людей, с которыми даже не часто видится. В редкой беседе он не спрашивал меня — достаточно ли я думаю о Боге и что думаю, стыжусь ли откровенно признаваться Творцу, что я полон сомнений.

Я не знаю никого из писателей, кроме Достоевского, который так широко понимал бы чувство красоты и ее значение. Когда он говорил о нем, глаза его воспламенялись, ноздри раздувались и дыхание спиралось в его груди. Почти наивно признавался он, что в ранней молодости был «совсем красив и оттого считал себя безмерно счастливым».

Особенно отрадны были мне беседы Достоевского, когда, по его приглашению, я посещал его в Старой Руссе, где мы гуляли в старом саду, примыкавшем к его дому. Памятен мне один вечер в этом саду, озаренный луною. Стояла редкая тишина. Мы набрели на гнездо какой-то ночной птицы, вероятно, филина. Неожиданно раздался отчаянный крик около дупла этой птицы. Он страшно взволновал Федора Михайловича.

— «Не хорошее предзнаменование!» — воскликнул он, слегка задыхаясь, и долго не мог успокоиться. Пришлось дать ему успокоительных капель. Позднее, когда его сильно мучила энфизема, он вдруг вспоминал об этом вечере и крике «вещей птицы», как он называл ее. Достоевский был безусловно суеверен и не таил этого от Страхова и других очень близких ему людей; от остальных своих знакомых он скрывал это. Когда мне дозволено было, после моей административной (второй по счету) высылки, вернуться в Петроград, я, приехав, известил Федора Михайловича об этом счастье и просил его назначить мне день для свидания с ним. Мне пламенно хотелось покончить с вопросом относительно обещанной мне Достоевским его биографии, о которой он еще в 1876 году писал мне в деревню, между прочим, следующее: «Летом, в июне, я, вероятно, буду в Эмсе, где буду лечить мою грудь и там составлю вам мою биографию, — и такую, какой еще нигде не бывало, хотя и не Бог знает, какую длинную (в ½ листа печатных), напишу по своему, так, как не пишут биографий литераторов в лексиконах. С этим материалом и делайте, что вам угодно...»

Но прошло много дней, а биографии у меня не было. Наконец, я получил ее через два-три дня после того, когда я известил Достоевского о своем возвращении в столицу, с просьбой назначить мне день свидания. Неожиданно дорогой гость, вместо ответа, явился ко мне сам лично. Он смотрел совсем стариком, еще больше согбенным. Желтизна лица, обрюзгшего, изборожденного морщинами, потухающие глаза не предвещали ничего хорошего.

— Ну, вот, я могу загладить мою вину перед вами, — заговорил с одышкой Достоевский, — я принес кое-что. Остальное передам устно, как могу, как сумею. — И я стал записывать его рассказ, отрывистый, но очень оригинальный. Между прочим, я узнал, что Ф. М. одно время печатал свои фельетоны из общественной жизни в таком издании, о котором никто не догадается, и что они не вошли в не войдут в собрания его сочинений, также, как критические его статьи в журнале «Время», от которых он отрекается навсегда». Впрочем, он писал мне об этом отречении и раньше.

— Это далеко не все, что я рассказал вам... Когда-нибудь непременно закончу... Живу от вас близко... Заходите! — сказал Достоевский и распрощался со мною... навсегда, года через два уйдя из этого мира.

Нужно ли говорить, какая несметная толпа сопровождала проникновенного сердцеведа в его последнее жилище! Мне припоминается только одно подобное многолюдное погребение, когда хоронили знаменитого артиста Мартынова.

В беглой заметке мне пришлось рассказать о Достоевском лишь кое-что из того, что подсказала мне память на скорую руку. А многое еще можно было бы вспомнить об этой удивительно яркой личности, цельной, своеобразной, такой, какие являются только веками.

Петр Быков.

Быков П. В. Памяти проникновенного сердцеведа: (Из личных воспоминаний) // Вестник литературы. Пг. 1921. № 2 (26). 1921. С. 4–5.