Ползунков

Рассказ, написанный в конце 1847 года. Издание было запре­щено цензурой (сохранилось лишь несколько экземпляров сборников, широкой публике рассказ стал известен лишь по­смертно по изданию: Полн. собр. соч. Ф.М. Достоев­ского. СПб., 1883. Т. 1). «Рабочие» названия — «Рассказ Плисмылькова», «Шут». <...>
Рассказ «Ползунков» создавался параллельно с повестью «Слабое сердце». К.В. Мочульский считает, что Пол­зунков был задуман как комический эквивалент Васи Шумкова: «Он тоже "горячее сердце", добрый и благородный человек, полный любви к ближне­му; ему тоже хотелось бы всем угодить, всех ос­частливить, он — душа общества, жаждет любить и быть любимым. Одним словом, он такой же чув­ствительный утопист, как и Вася Шумков». По мнению этого исследовате­ля, и Ползунков, и Вася — образы, создаваемые Достоевским «в пику» идеям утопического социализма. Рассказ пред­ставлялся исследователям своеобразным этюдом к развернутым типам «добровольных шутов» в других произведениях писателя.
В то же время это «хорошо сделанный» рас­сказ, имеющий строгую логику композиции.
Он построен по законам «рассказа в рассказе», когда анонимный повествователь, присутствующий в гостях, заинтересовывается будущим рассказ­чиком, дает его подробное психологическое описание, а уж затем воспроизводит рассказ этого героя от его же имени. Такую композиционную последователь­ность использовал, например, Лермонтов в романе «Герой нашего времени», где исповедь Печорина предваряется подробным психологическим описанием его портрета, данным с точки зрения «постороннего» по­вествователя. Достоевский в презентативной части рассказа запутывает читателя, многократно меняя ракурс оценки героя: «добровольные шуты даже не жал­ки» — «в нем оставалось еще кое-что благородного»; «сердце его было слишком подвижно, горячо!» — «сделать подлость по первому приказанию, доб­родушно и бескорыстно»; «самолюбив и <...> даже великодушен» — «самый комический мученик». Однако по ходу авторского «обрамления» рас­сказа Ползункова встречается ряд замечаний, весьма однозначно фиксирующих авторскую позицию — симпатию к рассказчику.
Г.М. Фридлендер указывает, что Достоевский использует здесь форму «сказа», имитирующего речь город­ского чиновника (Фридлендер Г.М. Пушкин. До­стоевский. «Серебряный век». СПб., 1995. С. 323; также см.: Сказ // Достоевский: Эстетика и поэ­тика. С. 220—221). Важность опосредованности повествования в эстетической системе Достоевского очевидна; в этом случае мы видим и принципиальность ус­тановки именно на «говорение», точнее, «иноговорение» событий рассказа. В.П. Владимирцев отмечает, что для Достоевского был особенно ак­туален поиск адекватного запечатления общезна­чимого национально-поэтического языка: «Повествовательное искусство "Бедных людей", "Двойника", "Романа в девяти письмах", "Ползункова", "Честного вора", "Петербургской летописи" во многом невторосте­пенно определено установкой на "говорливость", разговорно-беседное и сказовое начало, худож­нически сбалансированный речевой демокра­тизм» (Фольклоризм // Достоевский: Эстетика и поэтика. С. 125). Форма сказа оказывается важ­нейшим средством характеристики героя. П. Дебрецени, однако, отмечает: «Сказ — важнейшее средство показать идиотизм повествователя» (Debreczeny P. Social Functions of Literature: Alexander Pushkin and Russian culture. Stanford, California, 1997. P. 158).
В то же время сказовый колорит рассказа ослож­няется описанием ситуации говорения, т.е. вос­произведением самого акта слушания рассказа Ползункова. В.Н. Захаров указывает, что в данном случае происходит знаменательное «диалогизи­рование» зоны автора: «Автор как бы раздваи­вался — становился и повествователем, и рассказ­чиком. У каждого из них своя роль: один слушает и наблюдает, другой рассказывает» (Рассказ // До­стоевский: Эстетика и поэтика. С. 209).
Сюжет рассказа витиеват: он строится на мно­гократном умножении ситуаций обмана, каждый герой старается похитрее «кинуть» другого. В.Н. Захаров усматривает здесь интерес к воде­вильной поэтике (Водевильные мотивы // Досто­евский: Эстетика и поэтика. С. 145). Хотя Ползунков объясняет свой экстравагантный поступок с рапортом об отставке желанием пошутить, оче­видно, что более важным для него было здесь со­хранить чувство собственного достоинства, доказать «родным благодетелям», что «обида не прошла».
В.С. Нечаева полагает, что «амбициозный» чинов­ник Ползунков ближе к Девушкину, чем к Прохарчину. Он ошибся в «идеализации» начальства: «Честность и благородство, которые отмечаются в Ползункове, тонут в психологии рабского пре­смыкательства, угодничества, которое Ползунков не может преодолеть в себе». Сравнивая героя с Прохарчиным, исследова­тельница пишет: «Только веками выработанная смирность и забитость в Ползункове более про­низана сознательным отношением к правам своей личности, его протест глубже, умнее и выливает­ся в более утонченные формы».
Рассказ основан на принципе взаимодействия двух главных персонажей — Ползункова и Федосея Николае­вича — и представляет собой смену эпизодов, ха­рактеризующих их действия. Здесь нарушены устойчивые нарративные комплексы: отсутству­ют внешние силы, второстепенные герои никак не участвуют в сюжете, хотя обрисованы убеди­тельно, в рассказ «впрессованы» несколько сюжетов, каждый из которых мог развернуться в самостоя­тельный текст. Фактически перед нами схема «многослойного» романа. Здесь есть история бро­шенной женихом девушки (в отличие от «Сла­бого сердца» или «Белых ночей» девушка здесь явно антипатична), «тайная беременность», сю­жет о «презираемом» воздыхателе, который и ста­новится «спасителем», «производственный ро­ман» о чиновниках, взятках и шантаже (вполне в духе гоголевской сатиры); история «домашнего заговора»; «мнимая болезнь»; история «неудачно­го розыгрыша» и пр. По сюжетной канве рассказ связан с комедией Грибоедова «Горе от ума». <...> Вне­шнее сходство дает возможность провести парал­лели: Федосей Николаевич — Фамусов (циничен, ограничен, преследует свою выгоду, не считаясь с ближними), Марья Федосеевна — Софья (ведет двойную игру с воздыхателями). Ползунков соче­тает в себе как черты «вольного» Чацкого, так и «низкого» Молчалина. Как Чацкий, чувствует он себя униженным среди «родных благодетелей», мечтает пусть в шуточной форме, но показать, что и у него есть чувство собственного достоинства; как Молчалин, бегает на посылках у «будущего тестя», взвалив на себя полностью все его дела. Поэтому мнение В.В. Иванова о преобладании «шутовского» (негативного) начала в Ползункове над «юродским» (позитивным) представляется не совсем оправ­данным (см.: Шут (Шутовство) // Достоевский: Эстетика и поэтика. С. 243). За словами Ползун­кова, пробиваясь сквозь их «установку» на увеселение публики, равнодушно хохочущей над развлекающим ее паяцем, разворачивается насто­ящая драма ущемленного самолюбия — одного из наиболее тяжелых комплексов, обнаруженных Достоевским как в психологии «маленького человека», так и в своей собственной душе.
Рассказ «Ползунков» остался за пределами «большого Достоевского» — он не был известен современникам, мало был оценен потомками, оказался «на отшибе» «народного» чтения (не включался в многоти­ражные «популярные» издания, в собрания сочинений Достоевского). Тем не менее это не «проба пера» начинающего автора, а свидетельство его таланта и цельности творческих исканий.

Загидуллина М.В. Ползунков // Достоевский: Сочинения, письма, документы: Словарь-справочник. СПб.: Пушкинский  дом, 2008. С. 146—147.

Прижизненные издания:

1848 — Иллюстрированный Альманах, изданный И. Панаевым и Н. Некрасовым. СПб.: Тип. Э. Праца, 1848. (С. 50—64)