Записки из Мертвого дома

«Записки из Мертвого дома» можно по праву назвать книгой века. Если бы Достоевский оставил после себя лишь одни «Записки из Мертвого дома», он и тогда вошел бы в историю русской и мировой литературы как ее оригинальная знаменитость. Не случайно критики присвоили ему, еще прижизненно, метонимическое «второе имя» — «автор "Записок из Мертвого дома"» и употребляли его вместо фамилии писателя. Эта книга книг Достоевского вызвала, как он точ­но предвосхитил еще в 1859 г., т.е. в начале работы над нею, интерес «наикапитальнейший» и стала сенсационным литературно-общественным событием эпохи.
Читателя потрясли картины из неведомого до­толе мира сибирской «военной каторги» (военная была тяжелее гражданской), честно и мужествен­но выписанные рукою ее узника — мастера психологической прозы. «Записки из Мертвого дома» произвели сильное (прав­да, не одинаковое) впечатление на А.И. Герцена, Л.Н. Толстого, И.С. Тургенева, Н.Г. Чернышев­ского, М.Е. Салтыкова-Щедрина и др. К триумфальной, но за давностью лет как бы уже подзабытой славе автора «Бедных людей» могучим освежающим дополнением добавилась слава новоявлен­ная — великомученика и Данте Мертвого дома одновременно. Книга не только восстановила, но подняла на новую высоту писательскую и граж­данскую популярность Достоевского.
Однако идиллическим бытие «Записок из Мертвого дома» в русской лит­ературе не назовешь. К ним тупо и нелепо придиралась цензура. Их «смешанная» газетно-журнальная первопубликация (еженедельник «Русский мир» и журнал «Время») растянулась более чем на два года. Восторженный читательский прием не означал понимания, на которое рассчитывал Достоевский. Как огорчительные расценил он итоги литературно-критических оценок своей книги: «В критике "3<аписки> из Мерт<вого> Дома" значат, что Достоевский обличил остроги, но теперь оно устарело. Так го­ворили в книжн<ых> магази<нах>, предлагая другое, ближайшее обличение острогов» (Записные тетради 1876—1877 гг.). Критика принижала значение и теряла смысл «Записок из Мертвого дома». Подобные одно­бокие и конъюнктурные подходы к «Запискам из Мертвого дома» лишь как к «обличению» пенитенциарно-каторжной системы и — фигурально и символически — вообще «дома Романовых» (оценка В.И. Ленина), инсти­тута государственной власти полностью не преодолены и до сих пор. Писатель между тем не ставил в центр внимания «обличительных» целей, и они не вы­шли за пределы имманентной литературно-художественной необ­ходимости. Оттого политически ангажированные истолкования книги в существе бесплодны. Как и всегда, Достоевский здесь в качестве сердцеведа погружен в стихию личности современного человека, разрабатывает свое понятие о характерологических мотивах поведения людей в условиях крайнего социального зла и насилия.
Произошедшая в 1849 г. катастрофа имела для петрашевца Достоевского тяжелейшие последствия. Видный знаток и историк царской тюрьмы М.Н. Гернет жутко, но не сгущая краски, комментирует пре­бывание Достоевского в омском остроге: «Надо поражаться, как не погиб здесь писатель» (Гернет М.Н. Исто­рия царской тюрьмы. М., 1961. Т. 2. С. 232). Од­нако Достоевский сполна воспользовался уникальной воз­можностью постигнуть вблизи и изнутри, во всех недоступных на воле подробностях, стесненную адскими обстоятельствами жизнь простонародья и заложить основы собственного писательского народознания. «Вы недостойны говорить о народе, — вы в нем ничего не понимаете. Вы не жили с ним, а я с ним жил», — писал он своим оппонентам чет­верть века спустя (Записные тетради 1875—1876 гг.). «Записки из Мертвого дома» — достойная народа (народов) России книга, целиком основанная на тяжком личном опыте пи­сателя.
Творческая история «Записок из Мертвого дома» начинается с потаенных записей в «мою тетрадку каторжн<ую>», которую Достоевский, нарушая установления закона, вел в ом­ском остроге; с семипалатинских набросков «из воспоминаний <...> пребывания в каторге» (пись­мо А.Н. Майкову от 18 янв. 1856 г.) и писем 1854—1859 гг. (М.М. и А.М. Достоевским, А.Н. Майкову, Н.Д. Фонвизиной и др.), а также с устных рассказов в кругу близких ему людей. Книга вынашивалась и создавалась много лет и по продолжительности отданного ей творческого времени превзошла роман «Бедные люди». Отсюда, в част­ности, ее необычайная для Достоевского по тщательности жанрово-стилистическая отделка (ни тени от стилис­тики «Бедных людей» или «Хозяйки»), изящная простота повествования сплошь — пик и совер­шенство формы.
Проблема определения жанра «Записок из Мертвого дома» озадачи­вала исследователей. В наборе предлагавшихся к «Запискам...» определений едва ли не все виды литературной прозы: мемуары, книга, роман, очерк, иссле­дование... И все-таки ни один не сходится в сово­купности признаков с оригиналом. В межжанровой пограничности, гибридности и состоит эстетический феномен этого самобытного произведения. Только автору «Записок из Мертвого дома» подвластное сочетание документа и адресности с поэтичностью сложного художественно-психологического письма обусловило чеканное своеоб­разие книги.
Элементарная позиция воспоминателя была отвергнута Достоевским изначально (см. указание: «Лич­ность моя исчезнет» — в письме брату Михаилу от 9 октября 1859 г.) как неприемлемая по ряду причин. Факт его осуждения к каторжным работам, общеизвестный сам по себе, не пред­ставлял запретного в цензурно-политическом смысле сю­жета (с воцарением Александра II наметились цензурные послабления). Фигура придуманного повествователя Александра Петровича Горянчикова, попавшего в острог за убийство жены, тоже не могла никого ввести в заблуждение. В сущности, это была всем понятная маска Достоевского-каторжника. Другими словами, автобиографическое (и тем ценное и подкупаю­щее) в основе повествование об омской каторге и ее обитателях 1850—1854 гг., хотя и осенялось известной оглядкой на цензуру, было написано по законам художественного текста, свободного от самодов­леющего и упертого в бытовую личность воспо­минателя мемуарного эмпиризма.
Пока не предложено удовлетворительного объяс­нения, каким образом писателю удалось достичь гармоничного сопряжения в едином творческом про­цессе летописания (фактографии) с личной испо­ведью, познания народа — с самопознанием, ана­литизма мысли, философской медитации — с эпичностью изображения, дотошно-микроскопического разбора психологической действительности — с беллетризмом занимательного и сжато-безыскусного, пушкин­ского по типу рассказывания. Сверх того, «Записки из Мертвого дома» явились энциклопедией сибирской каторги середины позапрошлого столетия. Внешний и внутренний быт ее населения охвачен — при лаконизме рассказа — максимально, с полнотой непревзойденной. Достоевский не оставил без внимания ни одной затеи каторж­ного сознания. Потрясающими признаны сцены из жизни острога, избранные автором для скру­пулезного рассмотрения и неспешного осмысления: «Баня», «Представление», «Госпиталь», «Претен­зия», «Выход из каторги». Их крупный, панорам­ный план не заслоняет массы всеохватывающих в своей совокупности частностей и деталей, не менее пронзительных и необходимых по своей идейно-художественной значимости в общем гуманистическом составе произведения (копеечная милостыня, поданная девочкой Горянчикову; раздевание кандальников в бане; цветы арестантского арготического красноречия и т.д.)
Изобразительная философия «Записок из Мертвого дома» доказыва­ет: «реалист в высшем смысле» — как на­зовет себя Достоевский позднее — не позволял своему гу­маннейшему (отнюдь не «жестокому»!) таланту ни на йоту отклоняться от правды жизни, какой бы нелицеприятной и трагической она ни была. Книгой о Мертвом доме он мужественно бросил вызов литературе полуправды о человеке. Горянчиков-повествователь (за которым видимо и осязаемо стоит сам Достоевский), соблюдая чувство меры и такта, за­глядывает во все уголки человеческой души, не избе­гая самых дальних и мрачных. Так попали в его поле зрения не только изуверски-садистские выходки соузников по острогу (Газин, Акулькин муж) и палачей-экзекуторов по должности (по­ручики Жеребятников, Смекалов). Анатомия бе­зобразного и порочного не знает границ. «Братья по несчастью» крадут и пропивают Биб­лию, рассказывают «о самых неестественных по­ступках, с самым детски-веселым смехом», пьянствуют и дерутся в святые дни, бредят во сне ножами и «раскольниковскими» топорами, схо­дят с ума, занимаются мужеложством (скабрезное «товарищество», к которому принадлежат Сироткин и Сушилов), привыкают ко всякого пошиба мер­зостям. Одно за другим из частных наблюдений над текущей жизнью каторжного люда следуют обобщающие афористичные суждения-сентен­ции: «Человек есть существо ко всему привыка­ющее, и, я думаю, это самое лучшее его опреде­ление»; «Есть люди как тигры, жаждущие лизнуть крови»; «Трудно представить, до чего можно исказить природу человеческую» и др. — потом они вольются в художественный философско-антропологический фонд «великого пятикнижия» и «Дневника писателя». Правы ученые, полагающие не «Записки из под­полья», а «Записки из Мертвого дома» началом многих начал в поэтике и идеологии Достоевского — романиста и публициста. Именно в этом сочинении истоки главных литературных идейно-тематических и композиционных комплексов и решений Достоевского-художника: преступление и наказание; тираны-сладострастники и их жертвы; свобода и деньги; страдания и любовь; кандальный «не­обыкновенный народ наш» и дворяне — «желез­ные носы» и «муходавы»; рассказчик-хроникер и описываемые им в духе дневниковой исповедальности люди и события. В «Записках из Мертвого дома» писатель обрел благословение на даль­нейший творческий путь.
При всей прозрачности художественно-автобиографических отно­шений между Достоевским (автор; прототип; мнимый изда­тель) и Горянчиковым (повествователь; персонаж; мнимый мемуарист) упрощать их нет резона. Тут укрыт и подспудно действует сложный поэтический и психологический механизм. Верно замечено: «Достоев­ский типизировал свою острожную судьбу» (За­харов). Это позволило ему оставаться в «За­писках...» самим собой, безусловным Достоевским, и вместе с тем принципиально, по образцу пушкинского Белкина, не быть им. Преимущество такого творческого «двоемирия» — в свободе художественной мысли, которая исходит, однако, из реально документированных, исторически подтвержденных источников.
Идейно-художественное значение «Записок из Мертвого дома» представляется безмерным, поднятые в них вопросы — неисчис­лимыми. Это — без преувеличения — своеобраз­ная поэтическая вселенная Достоевского, краткая редакция его полной исповеди о человеке. Здесь неопосредованно по­дытожен колоссальный духовный опыт гения, че­тыре года прожившего «в куче» с людьми из народа, разбойниками, убийцами, бродягами, когда в нем, не получая должного творческого выхода, «внутренняя работа кипела», а редкие, от случая к случаю, отрывочные записи в «Сибир­ской тетради» лишь разжигали страсть к полно­кровным литературным занятиям.
Достоевский-Горянчиков мыслит в масштабах всей географически и национально великой России. Воз­никает парадокс изображения пространства. За тюремной оградой («палями») Мертвого дома пунктирно возникают очертания необъятной дер­жавы: Дунай, Таганрог, Стародубье, Чернигов, Полтава, Рига, Петербург, Москва, «подмосковное село», Курск, Дагестан, Кавказ, Пермь, Сибирь, Тюмень, Тобольск, Иртыш, Омск, киргизская «воль­ная Степь» (в словаре Достоевского это слово пишется с про­писной буквы), Усть-Каменогорск, Восточная Сибирь, Нерчинск, Петропавловский порт. Соотвественно для дер­жавного мышления образом упоминаются Аме­рика, Чермное (Красное) море, гора Везувий, ост­ров Суматра и, косвенно, — Франция и Германия. Подчеркивается живое соприкосновение рассказ­чика с Востоком (ориентальные мотивы «Степи», мусульманских стран). Этому созвучна персонаж­ная многоэтничность и многоконфессиональность «Записок...». Арестантскую артель составляют великоруссы (в т.ч. сибиряки), украинцы, поляки, еврей, калмык, татары, «черкесы» — лезгины, че­ченец. В рассказе Баклушина обрисованы россий­ско-прибалтийские немцы. Названы и в той либо иной степени действуют в «Записках из Мертвого дома» киргизы (казахи), «мусульмане», чухонка, армянин, турки, цыгане, француз, француженка. В поэтически обуслов­ленном разбросе и сцеплении топосов и этно­сов — своя, уже «романная» выразительная логика. Не только Мертвый дом — часть России, но и Рос­сия — часть Мертвого дома.
С темой России связана главнейшая духовная коллизия Достоевского-Горянчикова: недоумение и боль перед фактом сословного отчуждения на­рода от дворянской интеллигенции, лучшей ее части. В главе «Претензия» — ключ к пониманию происшедшей с повествователем-персонажем и автором трагедии. Их попытка солидарно встать на сторону взбунтовавшихся отвергнута с убий­ственной категоричностью: они — ни под каким видом и никогда — не «товарищи» для своего на­рода. Выход из каторги разрешал самую мучительную для всех арестантов проблему: де-юре и де-факто было покончено с тюремной неволей. Светла и духоподъемна концовка «Записок из Мертвого дома»: «Свобо­да, новая жизнь, воскресение из мертвых... Экая славная минута!». Но проблема разъеди­нения с народом, не предусмотренная никакими судебниками России, зато пронзившая навек сердце Достоевского («разбойник многому меня научил» — Записная тетрадь 1875—1876 гг.), осталась. Она исподволь — в желании писателя решить ее хотя бы для себя — демократизировала направление творческого развития Достоевского и в конечном результате привела его к своеоб­разному почвенническому народничеству.
Современный исследователь удачно называет «Записки из Мертвого дома» «книгой о народе» (Туниманов). Русская литерату­ра до Достоевского не знала ничего подобного. Центрообра­зующее положение народной темы в концептуальной основе книги принуждает считаться с ней в первую очередь. «Записки...» свидетельствовали об ог­ромных успехах Достоевского в познании личности народа. Содержание «Записок из Мертвого дома» вовсе не ограничивается тем, что воочию увидел и лично на себе испытал Досто­евский-Горянчиков. Другая, не менее значительная половина — то, что пришло в «Записки...» из сре­ды, плотно окружавшей автора-повествователя, устным, «озвученным» путем (и о чем напомина­ет корпус записей «Сибирской тетради»).
Народные рассказчики, балагуры, острословы, «Раз­говоры Петровичи» и прочие златоусты сыграли неоценимую «соавторскую» роль в художественном замыс­ле и осуществлении «Записок из Мертвого дома». Без услышанного и напрямую перенятого от них книга — в том виде, как она есть,— не состоялась бы. Арестантские рассказы, или «болтовня» (нейтрализующее цензуру выражение Достоевского-Горянчикова) воссоздают живую — как будто по словарю некоего острожного Владимира Даля — прелесть народно-раз­говорной речи середины позапрошлого столетия. Ше­девр внутри «Записок из Мертвого дома», рассказ «Акулькин муж», ка­кой бы стилизацией мы его ни признавали, основан на бытовой фольклорной прозе самого высокого художественного и психологического достоинства. По сути, эта гениаль­ная интерпретация устного народного рассказа-бывальщины сродни «Сказкам» Пушкина и «Вечерам на хуторе близ Диканьки» Гоголя. То же самое мож­но утверждать относительно сказовой романической истории-исповеди Баклушина. Исключительное для книги значение имеют постоянные нарративные ссылки на слухи, толки, молву, побывальщины — крупицы повседневного фольклорного быта. При соотвествующих оговорках «Записки из Мертвого дома» следует считать книгой, в извес­тной мере рассказанной народом, «братьями по несчастью», — настолько велик в ней удельный вес разговорной традиции, преданий, рассказов, сию­минутного живого слова.
Достоевский одним из первых у нас в литературе наметил типы и разновидности народных рассказчиков, привел сти­лизованные (и усовершенствованные им) образцы их устного творчества. Мертвый дом, который помимо все­го прочего был еще и «домом фольклора», научил писателя различать рассказчиков: «реалистов» (Баклушин, Шишков, Сироткин), «комиков» и «ско­морохов» (Скуратов), «психологов» и «анекдот­чиков» (Шапкин), хлестаковствующих «фатов» (Лучка). Достоевскому-романисту как нельзя более пригоди­лось аналитическое изучение каторжных «Разговоров Петровичей», пришелся кстати тот лексиконно-характерологический опыт, который был сосредоточен и поэтически обработан в «Записках из Мертвого дома» и в дальнейшем питал его повествовательное мастерство (Хро­никер, биограф Карамазовых, писатель в «Днев­нике» и др.).
Достоевский-Горянчиков равно внимает своим сокаторжникам — «хорошим» и «плохим», «ближ­ним» и «дальним», «знаменитым» и «заурядным», «живым» и «мертвым». В его «сословной» душе нет враждебных, «барских» или брезгливых чувств к соузнику-простолюдину. Напротив, он обнару­живает христианско-участливое, истинно «товарище­ское» и «братское» внимание к народной арестантской массе. Внимание, необыкновенное по своей идейно-психологической заданности и конечным целям — через призму народного объяснить и себя, и че­ловека вообще, и принципы его жизнеустройства. Это было уловлено Ап. А. Григорьевым сразу же после выхода «Записок из Мертвого дома» в свет: их автор, отмечал кри­тик, «достиг страдательным психологическим про­цессом до того, что в "Мертвом доме" слился сов­сем с народом...» (Григорьев Ап. А. Лит. критика. М., 1967. С. 483).
Достоевский написал не бесстрастно объективированную хронику каторги, но исповедально-эпическое и притом «христианское» и «назидательное» повествование о «самом даровитом, самом сильном на­роде из всего народа нашего», о его «могучих си­лах», которые в Мертвом доме «погибли даром». В поэтическом народном человековедении «Записок из Мертвого дома» выра­зились пробы большинства основных характеров позд­него Достоевского-художника: «мягкий сердцем», «добрый», «стойкий», «симпатичный» и «задушевный» (Алей); коренной великорусский, «премилейший» и «пол­ный огня и жизни» (Баклушин); «сирота казан­ская», «тихий и кроткий», но способный в край­ностях к бунту (Сироткин); «самый решительный, самый бесстрашный из всех каторжных», героич­ный в потенции (Петров); по-аввакумовски сто­ически страдающий «за веру», «смирный и крот­кий как дитя» раскольник-мятежник («дедушка»); «паучий» (Газин); артистичный (Поцейкин); «сверх­человек» каторги (Орлов) — всей социально-психоло­гической коллекции человеческих типов, явленных в «Записках из Мертвого дома», не перечислить. Важным в итоге остается одно: характерологические штудии русского острога открыли писателю безгоризонтный духовный мир чело­века из народа. На этих эмпирических основаниях об­новлялась и утверждалась романно-публицистическая мысль Достоевского. Внутреннее творческое сближение с народным элементом, на­чавшееся в эпоху Мертвого дома, вывело ее на сформулированный писателем в 1871 г. «закон поворота к национальности».
Исторические заслуги автора «Записок из Мертвого дома» перед отечественной этнологической культурой будут ущемлены, если не обратить акцентированного внимания еще на некоторые сто­роны народной жизни, которые нашли в Достоевском своего первооткрывателя и первоистолкователя.
Главам «Представление» и «Каторжные животные» отведен в «Записках...» особый идейно-эстетический статус. Они живописуют быт и нравы арестантов в обстановке, приближенной к естественной, исконной, т.е. неострожной народной деятельности. Очерк о «народном театре» (термин изобретен Достоевским и вошел в оборот фольклористики и театрове­дения), составивший сердцевину прославленной одиннадцатой главы «Записок из Мертвого дома», бесценен. Это единст­венное в русской литературе и этнографии столь полное («отчетно-репортерское») и компетентное описа­ние феномена народного театра XIX в. — незаменимый и классический источник по истории России теат­ральной.
Рисунок композиции «Записок из Мертвого дома» подобен каторж­ной цепи. Кандалы — тяжелая меланхолическая эмблема Мертвого дома. Но цепное расположение звеньев-глав в книге асимметрич­но. Цепь, состоящая из 21 звена, делится пополам как раз срединной (непарной) одиннадцатой главой. В поглавной слабосюжетной архитектонике «Записок из Мертвого дома» глава одиннадцатая — из ряда вон выходящая, ком­позиционно, выделенная. Достоевский поэтически наделил ее громадной жизнеутверждающей силой. Это запрограммированная наперед кульминация повест­вования. Всей мерой таланта писатель воздает здесь должное духовной мощи и красоте народа. В радостном порыве к светлому и вечному душа Достоевского-Горянчикова, ликуя, сливается с народной душой (актеров и зрителей). Торжествует прин­цип свободы человека и неотъемлемого права на нее. Народное искусство ставится в образец, в чем могут удостовериться высшие авторитеты России: «Это камаринская во всем своем размахе, и право бы­ло бы хорошо, если б Глинка хоть случайно услы­хал ее у нас в остроге».
За острожным частоколом сложилась своя, если допустимо так выразиться, «темнично-каторжная» цивилизация — прямое отражение в первую оче­редь традиционной культуры русского крестьянина. Обычно главу о животных рассматривают под стереотипным углом зрения: братья наши меньшие разделяют с арестантами участь невольников, образно-сим­волически дополняют, дублируют и оттеняют ее. Это неоспоримо так. Анималистические страницы действительно соотносятся со звериными нача­лами в людях из Мертвого дома и вне него. Но Достоевскому чужда идея внешнего сходства между человеческим и звериным. То и другое в бестиарных сюжетах «Записок из Мертвого дома» связано узами естественно-исторического родства. Рассказчик не следует христианским традициям, предписывающим видеть за реальными свойствами тварей химе­ричные подобия божественного или дьявольского. Он целиком во власти здоровых, посюсторонних народно-крестьянских представлений о повседневно близких к людям животных и о единстве с ними. Поэтич­ность главы «Каторжные животные» — в целомуд­ренной простоте рассказа о человеке из народа, взятом в его извечных отношениях к животным (лошади, собаке, козлу и орлу); отношениях со­ответственно: любовно-хозяйственных, утилитарно-шкуродерских, потешно-карнавальных и милосердно-почтительных. Глава-бестиарий вов­лечена в единый «страдательный психологический процесс» и довершает картину трагедии жизни в пространстве Мертвого дома.
Книг о русской тюрьме создано множество. От «Жития протопопа Аввакума» до грандиозных полотен А.И. Солженицына и лагерных расска­зов В.Т. Шаламова. Но всесторонне основопола­гающими в этом литературном ряду оставались и останутся «Записок из Мертвого дома». Они как бессмертная притча или прови­денциальная мифологема, некий всезначащий ар­хетип из русской литературы и истории. Что могло быть более несправедливым, чем отыскивать в них во времена оны т.н. «ложь достоевщины» (Кирпотин)!
Книга о великой, хотя и «нечаянной» близости Достоевского к народу, о добром, заступническом и беско­нечно сочувственном к нему отношении — «Записки из Мертвого дома» первозданно проникнуты «христианским человечески-народным» взглядом (Григорьев Ап. А. Лит. критика. С. 503) на неблагоустроенный мир. В этом тайна их совершенства и обаяния.

Владимирцев В.П. Записки из Мертвого дома // Достоевский: Сочинения, письма, документы: Словарь-справочник. СПб.: Пушкинский дом, 2008. С. 70—74.

«Записки из Мертвого дома» — вершинное произведение зрелого нероман­ного творчества Достоевского. Очерковая повесть «Записки из Мертвого дома», в основу жизненного материала которой положены впечат­ления четырехлетнего омского каторжного за­ключения писателя, занимает особое место и в творчестве Достоевского, и в русской литературе середины XIX в.
Будучи драматичными и горестными по про­блематике и жизненному материалу, «Записки из Мертвого дома» являются одним из наиболее гармоничных, совершенных, «пушкинских» произведений Достоевского. Новаторская природа «Записок из Мертвого дома» реализовалась в синтетичности и полижанровой форме очерковой повести, приближаю­щейся по организации целого к Книге (Библии). Спо­соб ведения рассказа, характер повествования изнутри преодолевают трагизм событийной канвы «записок» и выводит читателя к свету «истинно христианского», по словам Л.Н. Толстого, взгля­да на мир, на судьбу России и на биографию основного рассказчика, косвенно соотносящуюся с биогра­фией самого Достоевского. «Записки из Мертвого дома» — это книга о судьбе России в единстве конкретного исторического и метаисторического аспектов, о духовном путешествии Горянчикова, подобно дантовскому страннику в «Божественной комедии», силой творчества и любви преодолевающего «мертвые» начала русской жизни и обретающего духовное отечество (Дом). К сожалению, острая историческая и социальная акту­альность проблематики «Записок из Мертвого дома» заслонила ее художественное совершенство, новаторство подобного типа про­зы и нравственно-философскую уникальность как от совре­менников, так и от исследователей XX в. Современное литературоведение, несмотря на огромное количество частных эмпирических работ по проблематике и осмыс­лению социально-исторического материала книги, делает только первые шаги в направлении изучения уникальной природы художественной целостности «Записок из Мертвого дома», поэтики, новаторства авторской позиции и характера интертек­стуальности.
Настоящая статья дает современную интерпретацию «Записок из Мертвого дома» через анализ повествования, понятого как процесс осуществления авторской целостной активности. Автор «Записок из Мертвого дома» как некое динамичное интегрирующее начало осуществляет свою позицию в постоянных колебаниях между двумя противоположными (и никогда в пределе не осуществляющимися) возможностями — войти внутрь созданного им мира, стремясь к взаимодействию с героями как с жи­выми людьми (этот прием называется «вжива­ние»), и в то же время максимально дистанциро­ваться от созданного им произведения, подчеркивая вымышленность, «сочиненность» героев и ситу­аций (прием, названный М.М. Бахтиным «от­чуждением»).
Историко-литературная ситуация начала 1860-х гг. с ее активной диффузией жанров, рождающая потребность в гиб­ридных, смешанных формах, сделала возможной осуществление в «Записках из Мертвого дома» эпопеи народной жизни, которую с некоторой долей условности можно назвать «очерковой повестью». Как и во всякой повести, движение художественного смысла в «Записках из Мертвого дома» реализуется не в сюжете, а во взаимодействии разных повествовательных планов (речь основного рассказчика, устных рассказчиков-каторжников, издателя, молвы).
Само название «Записки из Мертвого дома» принадлежит не человеку, их написавшему (Горянчиков называет свое произведение «Сцены из Мертвого дома»), а издателю. B заглавии как бы встретились два голоса, две точки зрения (Горянчикова и издателя), даже два смысловых начала (конкретно-хроникальное: «Записки из Мертвого дома» — как указание на жанровую природу — и символически-концептуальная формула-оксюмо­рон «Мертвый дом»).
Образная формула «Мертвый дом» предстает как своеобразный момент концентрации смысло­вой энергии повествования и вместе с тем в са­мом общем виде намечает то интертекстуальное русло, в котором будет разворачиваться ценностная активность автора (от символического наименования Российской империи Некрополисом у П.Я. Чаада­ева до аллюзий на повести В.Ф. Одоевского «На­смешка мертвеца», «Бал», «Живой мертвец» и шире — тему мертвой бездуховной действитель­ности в прозе русского романтизма и, наконец, до внутренней полемики с названием гоголевской поэмы «Мертвые души»), Оксюморонность подобного названия как бы повторена Достоевским на ином смысловом уровне.
Горькой парадоксальности гоголевского названия (бессмертная душа объявляется мертвой) проти­вопоставляется внутренняя напряженность противоборствующих начал в определении «Мертвый дом»: «Мертвый» в силу застойности, несвободы, отъединенности от большого мира, а больше всего от бессознательной стихийности быта, но все-таки «дом» — не только как жилье, тепло очага, убежище, сфера существования, но и как семья, род, общность людей («странное семейство»), принадлежащее одной национальной целостности.
Глубина и смысловая емкость художественной прозы «Записок из Мертвого дома» особенно ярко обнаруживают себя в от­крывающей введение интродукции о Сибири. Здесь дается результат духовного общения издателя-провинциала и автора записок: на уровне сюжетно-событийном понимание, казалось бы, не состоялось, однако структура повествования обнаруживает взаимодействие и постепенное проникновение мировосприятия Горянчикова в стиль издателя.
Издатель, он же и первый читатель «Записок из Мертвого дома», по­стигая жизнь Мертвого дома, одновременно ищет раз­гадку Горянчикова, движется ко все большему его пониманию не через факты и обстоятельства жизни в каторге, но скорее через процесс приоб­щения к мировосприятию рассказчика. И мера этого приобщения и понимания зафиксирована в главе VII части второй, в сообщении издателя о дальнейшей судьбе арестанта — мнимого отце­убийцы.
Но и сам Горянчиков ищет разгадку души на­родной путем мучительно трудного приобщения к единству народной жизни. Через разные типы созна­ния преломляется действительность Мертвого дома: издатель, А.П. Горянчиков, Шишков, рас­сказывающий историю загубленной девушки (глава «Акулькин муж»); все эти способы мировоспри­ятия глядятся друг в друга, взаимодействуют, корректируются один другим, на границе их рож­дается новое универсальное видение мира.
Введение осуществляет взгляд на «Записки из Мертвого дома» извне; заканчивается оно описанием первого впечатле­ния издателя от их чтения. Важно, что в сознании издателя присутствуют оба начала, определяющие внутреннюю напряженность повествования: это инте­рес как к объекту, так и к субъекту рассказа.
«Записки из Мертвого дома» — это история жизни не в биографическом, а ско­рее в бытийном смысле, это история не выжива­ния, а жизни в условиях Мертвого дома. Два вза­имосвязанных процесса определяют природу повествования «Записок из Мертвого дома»: это история становления и роста живой души Горянчикова, совершающаяся по мере постижения им живых плодотворных ос­нов народного бытия, явленных в быте Мертвого дома. Духовное самопознание рассказчика и постиже­ние им народной стихии совершается одновременно. Композиционное построение «Записок из Мертвого дома» в основном определяется изменением взгляда рассказчика — как закономерностями психологического отражения действительности в его сознании, так и направленностью его внимания на явления жизни.
«Записки из Мертвого дома» по внешнему и внутреннему типу композиционной организации воспроизводят годовой круг, круг жизни в каторге, осмысляемый как круг бытия. Из двад­цати двух глав книги первая и последняя разомкнуты за пределы острога, во введении дана краткая история жизни Горянчикова после каторги. Остальные двадцать глав книги строятся не как простое описание каторжного быта, а как умелый перевод видения, восприятия читателя от внешнего к внутреннему, от бытового к незримому, сущностному. Первая глава реализует итоговую символическую формулу «Мертвый дом», следующие за ней три главы названы «Первые впечатления», чем под­черкнута личностность целостного опыта рас­сказчика. Потом две главы названы «Первый месяц», чем продолжена хроникально-динамическая инерция восприятия читателя. Далее три главы содержат многосоставное указание на «новые знакомства», необычные ситуации, колоритных персонажей острога. Кульминационными являются две главы — X и XI («Праздник Рождества Христова» и «Представление»), причем в X главе даны обманутые ожи­дания каторжников о несостоявшемся внутреннем празднике, а в главе «Представление» раскрыт закон необходимости личностного духовно-творческого участия, чтобы настоящий праздник состоялся. Вторая часть содержит четыре самые трагические главы с впечатлениями о госпитале, людских страда­ниях, палачах, жертвах. Завершается эта часть книги подслушанной историей «Акулькин муж», где рассказчик, вчерашний палач, оказался сего­дняшней жертвой, но смысла произошедшего с ним так и не увидел. Последующие пять за­вершающих глав дают картину стихийных поры­вов, заблуждений, внешнего действия без по­нимания внутреннего смысла персонажей из народа. Итоговая десятая глава «Выход из каторги» знаме­нует не просто физическое обретение свободы, но дает и внутреннее преображение Горянчикова светом сочувствия и понимания трагедии народной жизни из­нутри.
На основании всего сказанного выше можно сделать следующие выводы: повествование в «Записках из Мертвого дома» вырабатывает новый тип взаимоотношения с читателем, в очерковой повести активность автора направлена на формирование читательского мировосприятия и реализуется через взаимодействие созна­ний издателя, рассказчика и устных рассказчиков из народа, обитателей Мертвого дома. Издатель выступает в качестве читателя «Записок из Мертвого дома» и является одновременно субъектом и объектом изменения миро­восприятия.
Слово рассказчика, с одной стороны, живет постоянной соотнесенностью с мнением всех, иначе говоря, с правдой общенародной жизни; с другой — ак­тивно обращено к читателю, организуя целостность его восприятия.
Диалогичность взаимодействия Горянчикова с кругозорами других рассказчиков направлена не на их самоопределение, как в романе, а на выявле­ние их позиции по отношению к общей жизни, поэтому во многих случаях слово рассказчика взаимодействует с неперсонифицированными голосами, которые помогают формированию его способа видения.
Обретение подлинно эпического взгляда становится формой духовного преодоления разобщенности в условиях Мертвого дома, которую рассказчик раз­деляет с читателями; это эпическое событие определя­ет как динамику повествования, так и жанровую природу «Записок из Мертвого дома» как очерковой повести.
Динамика повествования рассказчика всецело обусловлена жанровой природой произведения, подчи­нена реализации эстетического задания жанра: от обобщенного взгляда издалека, «с птичьего полета» к освоению конкретного явления, которое осущест­вляется с помощью сопоставления разных точек зрения и выявления их общности на основе народного воспри­ятия; далее эти выработанные меры народного созна­ния делаются достоянием внутреннего духовного опыта читателя. Таким образом, точка зрения, обретенная в процессе приобщения к стихии народной жизни, выступает в событии произведения одновременно средством и целью.
Характер авторской активности в «Записках из Мертвого дома» определяется диалектическим единством личностного и внеличностного начал, организующим целое повествовательное мира.
Так, введение от издателя дает установку на жанр, остраняет фигуру основного рассказчика, Горян­чикова, дает возможность показать его и изнутри и извне, как субъект и объект повествования од­новременно. Движение повествования внутри «Записок из Мертвого дома» определяется двумя взаимосвязанными процессами: духовным становлением Горянчикова и саморазвитием народной жизни, в той мере, как это открывается по мере постижения ее героем-повествователем.
Внутренняя напряженность взаимодействия индивидуального и коллективного миросозерцания реализуется в чередовании конкретно-сиюминутной точки зрения рассказчика-очевидца и его же итоговой точки зрения, дистанцированной в будущее как время создания «Записок из Мертвого дома», а также точкой зрения общей жизни, предстающей то в ее конкретно-бытовом варианте массовой психологии, то в сущностном бытии универсального народного целого.

Акелькина Е.А. Записки из Мертвого дома // Достоевский: Сочинения, письма, документы: Словарь-справочник. СПб.: Пушкинский дом, 2008. С. 74—77.

Прижизненные публикации (издания):

√ 1860—1861 — Русский мир. Газета политическая, общественная и литературная. Под редакцией А.С. Гиероглифова. СПб.: Тип. Ф. Стелловского. Год второй. 1860. 1 сентября. № 67. С. 1—8. Год третий. 1861. 4 января. № 1. С. 1—14 (I. Мертвый дом. II. Первые впечатления). 11 января. № 3. С. 49—54 (III. Первые впечатления). 25 января. № 7. С. 129—135 (IV. Первые впечатления).

√ 1861—1862 — Время. Журнал литературный и политический, издаваемый под редакцией М. Достоевского. СПб.: Тип. Э Праца.
1861: Апрель. С. 1—68. Сентябрь. С. 243—272. Октябрь. С. 461—496. Ноябрь. С. 325—360.
1862: Январь. С. 321—336. Февраль. С. 565—597. Март. С. 313—351. Май. С. 291—326. Декабрь. С. 235—249.

√ 1862 — Записки из Мертвого дома. Ф.М. Достоевского. Часть первая. СПб.: Тип. Э. Праца, 1862. 167 с.

√ 1862 — Записки из Мертвого дома. Ф.М. Достоевского. Второе издание. СПб.: Изд. А.Ф. Базунова. Тип. И. Огризко, 1862. Часть первая. 269 с. Часть вторая. 198 с.

√ 1863Сборник рассказов. В прозе и стихах. СПб.: Тип. О.И. Бакста, 1863. — Записки из Мертвого дома. Акулькин муж. С. 108—124.

√ 1864 — Русская хрестоматия, с примечаниями. Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание второе, исправленное и дополненное. Том первый. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. И. Огризко, 1864. — Записки из Мертвого дома. Представление. С. 686—700.

√ 1864Aus dem todten Hause: nach dem Tagebuche eines nach Sibirien Verbannten: nach dem Russischen bearbeitet / herausgegeben von Th. M. Dostojewski. Leipzig: Wolfgang Gerhard, 1864. B. I. 251 s. B. II. 191 s.

√ 1865 — Полное собрание сочинений Ф.М. Достоевского. Вновь просмотренное и дополненное самим автором издание. Издание и собственность Ф. Стелловского. СПб.: Тип. Ф. Стелловского, 1865. Т. I. С. 70—194.

√ 1865 — Записки из Мертвого дома. Ф.М. Достоевского. В двух частях. Третье издание, просмотренное и дополненное новой главой. Издание и собственность Ф. Стелловского. СПб.: Тип. Ф. Стелловского, 1865. 415 с.

√ 1869Русская хрестоматия, с примечаниями. Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание третье, значительно исправленное. Часть первая. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. Ф.С. Сущинского, 1869. — Записки из Мертвого дома. Представление. С. 665—679.

√ 1871Русская хрестоматия, с примечаниями. Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание четвертое, значительно исправленное. Часть первая. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. И.И. Глазунова, 1871. — Записки из Мертвого дома. Представление. С. 655—670.

√ 1875Русская хрестоматия, с примечаниями. Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание пятое, значительно исправленное. Часть первая. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. И.И. Глазунова, 1875. — Записки из Мертвого дома. Представление. С. 611—624.

√ 1875 — Записки из Мертвого дома. Ф.М. Достоевского. Издание четвертое. СПб.: Тип. бр. Пантелеевых, 1875. Часть первая. 244 с. Часть вторая. 180 с.

√ 1880Русская хрестоматия, с примечаниями. Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание шестое (печатано с третьего издания). Часть первая. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. И.И. Глазунова, 1879 (на обл. — 1880). — Записки из Мертвого дома. Представление. С. 609—623.

Посмертное издание, подготовленное к печати А.Г. Достоевской:

√ 1881 — Записки из Мертвого дома. Ф.М. Достоевского. Издание пятое. СПб.: [Изд. А.Г. Достоевской]. Тип. брат. Пантелеевых, 1881. Ч. 1. 217 c. Часть 2. 160 с.