Оля

А Б В Г Д Е
Ё
Ж З И
Й
К Л М Н О П Р С Т У Ф Х
Ц
Ч Ш
Щ
Э Ю Я

(«Подросток»)

«Учительница», самоубийца; дочь Дарьи Онисимовны (Настасьи Егоровны). Об Оле читатель впервые узнаёт по её газетному объявлению, которое цинично комментирует Версилов: «Это — это уже чистый голод, это уже последняя степень нужды. Трогательна тут именно эта неумелость: очевидно, никогда себя не готовила в учительницы, да вряд ли чему и в состоянии учить. Но ведь хоть топись, тащит последний рубль в газету и печатает, что подготовляет во все учебные заведения и, сверх того, даёт уроки арифметики…»

Аркадий Долгорукий увидел её накануне её самоубийства, придя по делу к Васину (мать с дочерью были его соседками, жили через стенку), и становится невольным свидетелем истерики Оли в меблированных номерах, причём выясняется, что истерика эта связана каким-то образом с Версиловым: «Вдруг раздался опять давешний визг, неистовый, визг озверевшего от гнева человека, которому чего-то не дают или которого от чего-то удерживают. <…> Обе соседки выскочили в коридор, одна, как и давеча, очевидно удерживая другую. <…> Молодая женщина стояла в коридоре, пожилая — на шаг сзади её в дверях. Я запомнил только, что эта бедная девушка была недурна собой, лет двадцати, но худа и болезненного вида, рыжеватая <…> губы её были белы, светло-серые глаза сверкали, она вся дрожала от негодования…» И чуть дальше ещё характерный штрих: «Одета она была ужасно жидко: на тёмном платьишке болтался сверху лоскуточек чего-то, долженствовавший изображать плащ или мантилью; на голове у ней была старая, облупленная шляпка-матроска, очень её не красившая…»  И уже после смерти Оли ещё раз отмечено-упомянуто будет автором (Подростком), что «покойница положительно была недурна собой».

Пока в одной комнате остывает труп бедной Оли, в соседней мать, чуть придя в себя, рассказывает, машинально прихлёбывая чай, Аркадию и хозяйке меблированных комнат всю историю-жизнь своей дочери. В Петербург они приехали, надеясь получить давнишний долг с одного купца — покойник муж так и не дождался. Увы, напрасная затея — и адвокат не помог, только последние деньжонки извели. Больше того, подлый купчишка-должник осмелился гнусное предложение Оле сделать — обещал рублей сорок заплатить. Потом, когда Оля наивное объявление в газету от отчаяния дала, сначала её чуть в публичный дом не затащили «работать», а потом и Версилов появился-возник со своей «помощью»… Последней каплей стал рассказ-донос негодяя Стебелькова о сластолюбивой сущности Версилова (который в данном-то случае действительно и бескорыстно почти –– только ради моральной выгоды —  хотел помочь!) и его, Стебелькова, гнуснейшее со своей стороны предложение Оле. И — финал горестно-жуткого рассказа матери: «Вот как я, надо быть, захрапела это вчера, так тут она выждала, и уж не опасаясь, и поднялась. Ремень-то этот от чемодана, длинный, всё на виду торчал, весь месяц, ещё утром вчера думала: "Прибрать его наконец, чтоб не валялся". А стул, должно быть, ногой потом отпихнула, а чтобы он не застучал, так юбку свою сбоку подложила. И должно быть, я долго-долго спустя, целый час али больше спустя, проснулась: "Оля! — зову, — Оля!" Сразу померещилось мне что-то, кличу её. Али что не слышно мне дыханья её с постели стало, али в темноте-то разглядела, пожалуй, что как будто кровать пуста, — только встала я вдруг, хвать рукой: нет никого на кровати, и подушка холодная. Так и упало у меня сердце, стою на месте как без чувств, ум помутился. "Вышла, думаю, она", — шагнула это я, ан у кровати, смотрю, в углу, у двери, как будто она сама и стоит. Я стою, молчу, гляжу на нее, а она из темноты точно тоже глядит на меня, не шелохнется... "Только зачем же, думаю, она на стул встала?" — "Оля, — шепчу я, робею сама, — Оля, слышишь ты?" Только вдруг как будто во мне всё озарилось, шагнула я, кинула обе руки вперёд, прямо на неё, обхватила, а она у меня в руках качается, хватаю, а она качается, понимаю я всё и не хочу понимать... Хочу крикнуть, а крику-то нет... Ах, думаю! Упала на пол с размаха, тут и закричала…»

Предсмертную записку Оля оставила более чем странную: «Маменька, милая, простите меня за то, что я прекратила мой жизненный дебют. Огорчавшая вас Оля». Аркадию Долгорукому она кажется «юмористической», а Версилов, напротив, убеждён, что слова употреблены несчастной девушкой без всякого юмора –– «простодушно и серьёзно», и это, мол, характерная черта нынешней молодёжи.

В образе-судьбе бедной домашней учительницы Оли писатель художественными средствами как бы исследовал-показал грань суицидальной темы, заявленной в «Дневнике писателя» 1873 г., — доведение до самоубийства, самоубийство вынужденное, самоубийство от нищеты, попранного человеческого достоинства, от безысходного отчаяния, сведение счётов с жизнью человека «униженного и оскорблённого». И выбор орудия самоказни естествен и обычен для подобных случаев — позорная петля. Как ни кощунственно это звучит, но, вероятно, Оля — одна из самых «совершенно-художественных» самоубийц Достоевского. Н.А. Некрасов, редактор «Отечественных записок», ещё не дочитав роман в рукописи до конца, приходит к автору своего  журнала и товарищу юности, дабы выразить «свой восторг» (в письме к А.Г. Достоевской в Старую Руссу от 9 февраля 1875 г. Достоевский подчёркивает-выделяет эти два слова волнистой линией), а сцену самоубийства Оли он вообще находит «верхом совершенства». Сухарь Н.Н. Страхов в письме к автору «Подростка» эмоционально сообщает, что опубликованные главы имеют в столичной читающей публике несомненный успех и особо отмечает: «Эпизод повесившейся девушки удивительно хорош и вызвал всеобщие похвалы…» Один из самых внимательных читателей Достоевского, а с 1877 г. и его знакомый К.Н. Бестужев-Рюмин, историк, академик и общественный деятель, записывает в дневнике: «Читал <…> "Подростка" (что за гениальная история Оли!)…» 

Да что читатели и слушатели (Достоевский не раз впоследствии читал отрывок из романа о смерти Оли на публичных чтениях) — критики, даже самые недоброжелательно настроенные к автору, почти единодушно отмечали историю Оли как несомненную удачу автора. Сам Достоевский, в 1876 г., готовя материалы для выпуска «Дневника писателя», почти целиком посвящённого теме самоубийства, записывает в рабочей тетради: «Кстати рассказ о повесившейся в "Подростке". К извинению его то, что я горжусь этим рассказом…»