Симонова-Хохрякова Людмила Христофоровна

[1838, Волог­да— 12(25).03.1906, Ташкент]

(урожденная Ребин­дер, в первом браке Симонова, во втором — Хох­рякова)

Писательница, общественная деятельница, педагог. Происходи­ла из старинной фамилии дворян Эстляндской губернии Ребиндеров, рано потеряв родителей, воспитывалась в Смольном институте в Петер­бурге. После окончания курса обучения посели­лась в 1857 г. у сестры в Пермской губернии, где вышла замуж за чиновника Министерства госу­дарственных имуществ Симонова. В 1864 г. Си­монова-Хохрякова, овдовев, переезжает в Пе­тербург и служит 14 лет на телеграфе. С этого времени начинает печататься, сотрудничая в журналах «Дело», «Живописное обозрение», «Церковно-общественный вестник» и посвящая многие свои произведения судьбе русской жен­щины.

По поводу выступления Достоевского по жен­скому вопросу в «Дневнике писателя» за 1876 г. Симонова-Хохрякова напечатала письмо в жур­нале «Церковно-общественный вестник» (1876. № 72. 2 июля), в котором благодарила писателя за «совсем новое, особенно смелое и навсегда сло­во в слово залегающее в сердце» высказывание о русской женщине. К этому времени относится знакомство Симоновой-Хохряковой с Достоев­ским, о чем она рассказала в очерке «Из воспоми­наний о Федоре Михайловиче Достоевском»: «...Решаясь пойти к нему, я ужасно вол­новалась и много раз отступала, зная, что он че­ловек нервный. Однако в апреле 1876 года, с страшно бьющимся сердцем, в сознании всей нелепости своего поступка, я робко вступила в его кабинет.

Он жил тогда на Песках, у Греческой церкви, занимая скромную квартирку в третьем этаже. Как теперь вижу его кабинет, маленький, в одно окно; меблировку составляли кожаный диван, письменный стол, заваленный газетами и кни­гами, несколько плетеных стульев да небольшой столик у стены. Неизменными атрибутами это­го столика были стакан холодного чая да пузырь­ки с какими-то лекарствами.

Сам он в то время был худой, желтый, каш­лял, жаловался на одышку и говорил сиплым голосом, почти шепотом. Не помню, как я объяснила причину своего посещения, да и объясни­ла ли ее? Ему не нужно было объяснений, он ча­сто с одного взгляда угадывал все, что творилось внутри человека. Помню только, что он взял меня за руку обеими руками, посадил подле себя на диван, просил успокоиться и заговорил о сво­их "Дневниках" (их тогда вышло три). Узнав, что я их все читала, он остался доволен и стал жаловаться на то, что у нас нет критиков, серь­езно и беспристрастно относящихся к делу, что рецензенты наши избрали странный метод для разбора книг, что они не прочитывают сочине­ний, а слегка пробегают их и высказывают свои мнения или в виде шутки, или в виде брани, от­носящейся более к личности автора, чем к его произведению.

— Вот мои романы "Идиот" и "Подросток" тоже до сих пор не поняты, — сказал он между прочим.

Тут я вспомнила, что в "Подростке" меня пора­зила мысль, высказанная им об атеизме. Мысль эта настолько замечательна и оригинальна, что отрывки, дающие понятие о целом, можно при­вести и здесь.

Речь шла о людях, потерявших веру в Бога.

"И люди вдруг поняли, что они остались со­всем одни, и разом почувствовали великое сирот­ство. Осиротевшие люди тотчас стали бы при­жиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь одни составляют всё друг для друга... Они были бы горды и смелы за себя, но сделались бы роб­кими друг за друга, каждый трепетал бы за жизнь и за счастье каждого" и пр.

Напомнив ему это место "Подростка", я вы­разила свое удивление по поводу того, что его атеисты напоминают собою идеальнейших хри­стиан.

— Да, — ответил он, — мне бы хотелось, что­бы они были такими, но это мечта. Они без Бога перегрызут горло друг другу, и больше ничего.

Вскоре после того он добавил:

— А ведь и эту мысль они назовут парадок­сом.

Кто они? Я тогда не знала, но потом, вслуши­ваясь в частое повторение того же местоимения в связи со смыслом фразы, догадалась, что под этим словом он подразумевает современных ему рецензентов.

Я помню, что старалась успокоить его и вы­сказала мысль, что публика, несмотря ни на ка­кие рецензии, ценит его, что молодежь его лю­бит, что женщины особенно зорко следят за ним, читают его и глубоко вдумываются. На мысли о женщинах он остановился.

— Я давно слежу за ними, — сказал он, — многие были у меня подобно вам, от других я получил письма.

Он начал говорить каким-то нерешительным, задумчивым тоном, но мало-помалу явилась сперва теплота, потом горячность в суждении, и симпатичные речи о женщинах полились ре­кою...».

2 августа 1876 г. Симонова-Хохрякова напи­сала письмо Достоевскому, который был в это время на лечения в Бад-Эмсе:

«Милостивый государь многоуважаемый Фе­дор Михайлович! Август наступил! Здоровье Ваше поправилось ли? И желалось бы, желалось скорейшего Вашего приезда, и думается, что если Вы не совсем отдохнули, не совсем попра­вились — не лучше ли уже побыть за границей подольше? Осень здесь вечно приносит катары да воспаления, а Вы именно к осени и задумали Ваше возвращение в Петербург. Вы не браните меня за эту тираду. Если бы знали, как хочется поговорить с Вами. Как хочется выложить Вам все задушевные планы, все начинания — и хоть словечко одно в ответ услышать. Я как поду­маю, что Вы скоро вернетесь, — перерождаюсь.

Вместе же с тем приходит в голову смертельный страх, — что Вы для издания августовской книж­ки "Дневника писателя" непременно вернетесь и даже не поправивши здоровья. А здоровья для Вас хочется много, много — и чтоб в течение дол­гой, долгой жизни — ни пня, ни задоринки не было. Так уже не лучше ли и подписчиков и по­стоянных читателей заставить еще подождать — и остаться. Простите, Бога ради. Это не совет, а высказывание волнующих меня уже с неделю мыслей...

Весь июнь что бы Вы думаете я делала?

В литературу пустилась — написала малень­кую повесть и думаю написать их целый ряд.

Благословите на труд! Приедете — всё выска­жу: как, зачем, почему? До окончания повести не хотелось говорить о ней. Боялась, что не справлюсь и Вы бы подумали, что слово и дело врознь идут <...> и стала бы похожа на щуку, ловящую крыс. Напишите, Бога ради, остане­тесь или приедете? Если останетесь — позволь­те все подробности — все, все писать Вам и труд свой на суд Ваш представить. Поклон до земли. Хохрякова».

Достоевский ответил Симоновой-Хохряковой 7—10 сентября 1876 г.: «Ваше письмо застало меня в Эмсе на самом выезде. Прибыв в Старую Руссу, я хворал и писал августовский №. Цен­зура выбросила печатный лист в самые послед­ние дни, затем переезд из Старой Руссы (дней 10 назад) и искание Вашего адреса. Вы, по дам­скому обыкновению, не выставляете Вашего ад­реса при каждом письме: дескать, он должен знать. Но наизусть знать нельзя, а тетрадка с адресами может затеряться (как и случилось). А потому пишу по первому старому, очень не­определенному адресу, и не знаю, дойдет ли.

Про здоровье мое я ничего не могу сказать: кажется, плохо, а больше ничего не знаю. Если придете, то, конечно, переговорим. А теперь очень занят и спешу кончить. Итак, приходите. Весь Ваш Ф. Достоевский».

Получив приглашение Достоевского и закон­чив рассказ «Испорченный», Симонова-Хохрякова вторично отправилась к писателю. «На мой вопрос о здоровье, — вспоминала Симонова-Хох­рякова, — он ответил:

— Плохо. Совсем плохо. За границей не по­правился, а еще хуже стало.

И действительно, он страшно изменился. Ка­зался бледным и истомленным. Говорил совсем шепотом, задыхался более прежнего и сильнее кашлял. И по лицу видно было, что он близок к концу — и совсем плох. Мне даже вдруг при­шла мысль, что он не доживет до зимы, и эта мысль уколола меня до боли. Чтобы не дать ему понять того, что происходило внутри меня, я по возможности равнодушным тоном сказала:

— Вы, верно, простудились.

— Да, простудился, — сказал он и вдруг на меня рассердился, именно рассердился. Долж­но быть, за этот равнодушный тон, и за такую пустую причину болезни, которую я выставила в виде предположения.

— Да, простудился, — повторил он резко, — давно простудился, и теперь простужаюсь, и по­том буду простужаться. Всю жизнь простуда. А теперь вот дошел до того, что не могу по лест­нице ходить, одышка страшная.

— Так вот причины-то, вызывающие болез­ненные явления, и нужно устранять, — сказала я, — это полезнее лекарств.

— То есть какие же тут причины вы види­те? — спросил он уже спокойно.

— Да вот первым делом квартиру нужно пе­ременить, чтобы не было этой лестницы.

— А я не хочу, — перебил он меня, — не хочу и не хочу, — и снова рассердился. — Пусть борь­ба. Мне трудно взбираться, а я нарочно буду — значит, я борюсь. Мне вот нынче трудно выхо­дить, да я почти никуда и не хожу, а вот что — это, должно быть, годы старости подходят — все хочется прилечь, отдохнуть, а после обеда и со­снуть, а я борюсь и нарочно, в это-то самое вре­мя, вот эти самые ноги, которые не хотят дви­гаться, заставляю ходить, — и он указал на свои ноги, обутые в довольно узкие сапоги <...>.

— Ну, а вы что написали? — спросил он меня наконец.

Я ответила и, подавая рукопись, просила его прочитать и высказать свое мнение.

Он взял рукопись, взглянул на нее мельком и засунул на своем письменном столе под кучи бумаг.

— Хотите, я вам сейчас скажу свое мнение? — проговорил он как-то ядовито и стал присталь­но смотреть на меня. — Ваша повесть скверно на­писана, непременно скверно (и на слове «скверно» он делал ударения). Теперь все скверно пишут, — продолжал он с ожесточением, — даже наши знаменитые романисты, ни один ничего поря­дочного не написал, а напротив, все до единого скверно, и когда спрашивают моего мнения, я так и говорю: скверно! И этим я много врагов себе наживаю <...>.

После этого свидания я дня два мучилась мыслью, что обеспокоила человека больного, раздражительного и занятого прочтением моего рассказа, да еще в рукописи <...>. Мысль эта до того не давала покоя, что на третий день вече­ром я отправилась к Федору Михайловичу с целию взять рассказ непрочитанным <...>.

Рассказ он похвалил и начал разбирать сце­ну за сценой, улавливая такие мельчайшие чер­ты в характерах действующих лиц, что я была поражена <...>.

— Второбрачие, — заговорил он с прежним жаром, — насущный вопрос духовенства, и во­прос этот вопиет о скорейшем разрешении. Но напрасно, напрасно вы взяли эту тему. Труд ваш даром пропал. Это глас вопиющего в пустыне! Меня тоже просили сказать об этом в дневнике, но я не скажу, потому что не хочу бросать горох в стену. Ничего из этого не выйдет. А почему? почему? — приставал он ко мне, — вы знаете, почему?

И сам же ответил на свой вопрос, расставляя и отчеканивая каждое слово:

— Потому что — для — разрешения — это­го — вопроса — нужно — чтобы — собрался — вселенский — собор. А разве это может быть теперь? Там, может быть, после, со временем, ког­да-нибудь, а теперь тут ни Синод и никакая власть ничего не могут поделать! Вот видите ли? Апостол Павел заповедал иметь одну жену. Они из этого и вывели ошибочное, ложное заключе­ние. А разве апостол Павел был злой человек?

Прочитав октябрьскую книжку "Дневника", а "Приговор" несколько раз, я поехала к Федо­ру Михайловичу за объяснением.

— Откуда вы взяли этот "Приговор", — сами создали или извлекли суть его откуда-нибудь? — спросила я его.

— Это мое, я сам написал, — ответил он.

— Да вы сами-то атеист?

— Я деист, я философский деист! — ответил он и сам спросил меня: — а что?

— Да ваш "Приговор" так написан, что я ду­мала, что все вами изложенное вы пережили сами.

Я стала говорить о том ужасном впечатлении, которое может производить приговор на читате­ля <...>.

— Меня не поняли, не поняли! — повторял он с отчаянием, потом вдруг сел близко ко мне, взял меня за руку и заговорил быстрым шепотом:

— Я хотел этим показать, что без христиан­ства жить нельзя, там стоит словечко: ergo [сле­довательно. — лат.]; оно-то и означало, что без христианства жить нельзя. Как же это ни вы, ни другие этого словечка не заметили и не поняли, что оно означает?».

13 февраля 1877 г. Симонова-Хохрякова пи­шет второе письмо Достоевскому.

В 1879 г. журнал «Дело» напечатал очерк Си­моновой-Хохряковой «Что-то будет?», который заканчивается напоминанием о «Кроткой» До­стоевского. Рассказ Симоновой-Хохряковой о побеге дочери из дома Достоевский использовал, по свидетельству жены писателя А.Г. Достоевской, в главке «Анекдот из детской жизни», во второй главе декабрьского выпуска «Дневника писателя» 1876 г. Л.Х. Симонова-Хохрякова послужила прототипом Хохлаковой в «Братьях Карамазовых».

В 1880-е гг. выходит целый ряд повестей, ро­манов и очерков Симоновой-Хохряковой: «Одна», «Убила», «Спутница», «Голод», «Эзе», «Ильдиа», сблизившую ее с Гл.И. Успенским («Повесть Вашу я прочитал с большим удовольствием», — писал Гл.И. Ус­пенский Симоновой-Хохряковой 25 феврали 1885 г. о романе «Убила»), Н.М. Ядринцевым, Г.Н. Потаниным, писателем А.К. Шел­лером-Михайловым.
В 1886 г. Симонова-Хохрякова пере­ехала в Ташкент на службу по Министерству на­родного просвещения, преподавала в гимназии немецкий язык и была начальницей Мариинско­го женского училища в Самарканде.