Оглы Али делек Таги

[1826, Шемяхинская губ. — ?]

Арестант Омского острога, из госу­дарственных крестьян. Приговорен «без телес­ного наказания» на 4 года «за принятие и сокры­тие ограбленных товаров» и прибыл в острог 10 апреля 1849 г. Учитывая внешность Оглы в Статейных списках за 1851 г.: «Лицом мало весноват, волосы черны, глаза ка­рие, нос умеренный», комментаторы «Записок из Мертвого дома» в Полном собрании сочинений Достоевс­кого в 30 т. (т. 4), предполагают, что именно о нем идет речь в письме Достоевского к брату от 22 февраля 1854 г.: о молодом черкесе, «при­сланном в каторгу за разбой», которого он «учил русскому языку и грамоте. Какою же благодарностию окружил он меня!». Именно Оглы явился прототипом дагестанского татарина Алея в «Записках из Мертвого дома». Достоев­ский пишет в «Записках из Мертвого дома» об Алее: «Его место на нарах было рядом со мною. Его прекрасное, открытое, умное лицо и в то же время добродушно-наивное лицо с первого взгля­да привлекло к нему мое сердце, и я так рад был, что судьба послала мне его, а не другого кого-нибудь в соседи. Вся душа его выражалась на его красивом, можно даже сказать — прекрасном лице. Улыбка его была так доверчива, так дет­ски простодушна; большие черные глаза были так мягки, так ласковы, что я всегда чувствовал особое удовольствие, даже облегчение в тоске и в грусти, глядя на него. Я говорю не преувели­чивая. На родине старший брат его (старших бра­тьев у него было пять; два других попали в ка­кой-то завод) однажды велел ему взять шашку и садиться на коня, чтобы ехать вместе в какую-то экспедицию. Уважение к старшим в семей­ствах горцев так велико, что мальчик не только не посмел, но даже и не подумал спросить, куда они отправляются? Те же не сочли и за нужное сообщить ему это. Все они ехали на разбой, под­стеречь на дороге богатого армянского купца и ограбить его. Так и случилось: они перерезали конвой, зарезали армянина и разграбили его то­вар. Но дело открылось: их взяли всех шестерых, судили, уличили, наказали и сослали в Сибирь, в каторжные работы. Всю милость, которую сде­лал суд для Алея, был уменьшенный срок нака­зания: он сослан был на четыре года. Братья очень любили его, и скорее какою-то отеческою, чем братскою любовью. Он был им утешением в их ссылке, и они, обыкновенно мрачные и угрю­мые, всегда улыбались, на него глядя, и когда заговаривали с ним (а говорили они с ним очень мало, как будто все еще считая его за мальчика, с которым нечего говорить о серьезном), то су­ровые лица их разглаживались, и я угадывал, что они с ним говорят о чем-нибудь шутливом, почти детском, по крайней мере они всегда пе­реглядывались и добродушно усмехались, ког­да, бывало, выслушают его ответ. Сам же он по­чти не смел с ними заговаривать: до того дохо­дила его почтительность. Трудно представить себе, как этот мальчик во все время своей катор­ги мог сохранить в себе такую мягкость сердца, образовать в себе такую строгую честность, та­кую задушевность, симпатичность, не загрубеть, не развратиться. Это, впрочем, была сильная и стойкая натура, несмотря на всю видимую свою мягкость. Я хорошо узнал его впоследствии. Он был целомудрен, как чистая девочка, и чей-нибудь скверный, цинический, грязный или не­справедливый, насильный поступок в остроге зажигал огонь негодования в его прекрасных глазах, которые делались оттого еще прекраснее. Но он избегал ссор и брани, хотя был вообще не из таких, которые бы дали себя обидеть безна­казанно, и умел за себя постоять. Но ссор он ни с кем не имел: его все любили и все ласкали. Сна­чала со мной он был только вежлив. Мало-пома­лу я начал с ним разговаривать; в несколько ме­сяцев он выучился прекрасно говорить по-рус­ски, чего братья его не добились во все время своей каторги. Он мне показался чрезвычайно умным мальчиком, чрезвычайно скромным и деликатным и даже много уже рассуждавшим. Вообще скажу заранее: я считаю Алея далеко не обыкновенным существом и вспоминаю о встре­че с ним как об одной из лучших встреч в моей жизни. Есть натуры до того прекрасные от при­роды, до того награжденные Богом, что даже одна мысль о том, что они могут когда-нибудь измениться к худшему, вам кажется невозмож­ною. За них вы всегда спокойны. Я и теперь спо­коен за Алея. Где-то он теперь?..

Раз, уже довольно долго после моего прибы­тия в острог, я лежал на нарах и думал о чем-то очень тяжелом. Алей, всегда работящий и тру­долюбивый, в этот раз ничем не был занят, хотя еще было рано спать. Но у них в это время был свой мусульманский праздник, и они не работа­ли. Он лежал, заложив руки за голову, и тоже о чем-то думал. Вдруг он спросил меня:

— Что, тебе очень теперь тяжело?

Я оглядел его с любопытством, и мне показал­ся странным этот быстрый прямой вопрос от Алея, всегда деликатного, всегда разборчивого, всегда умного сердцем: но, взглянув вниматель­нее, я увидел в его лице столько тоски, столько муки от воспоминаний, что тотчас же нашел, что ему самому было очень тяжело и именно в эту самую минуту. Я высказал ему мою догадку. Он вздохнул и грустно улыбнулся. Я любил его улыбку, всегда нежную и сердечную. Кроме того, улыбаясь, он выставлял два ряда жемчуж­ных зубов, красоте которых могла бы позавидо­вать первая красавица в мире.

— Что, Алей, ты, верно, сейчас думал о том, как у вас в Дагестане празднуют этот праздник? Верно, там хорошо?

— Да, — отвечал он с восторгом, и глаза его просияли. — А почему ты знаешь, что я думал об этом?

— Еще бы не знать! Что, там лучше, чем здесь?

— О! зачем ты это говоришь...

— Должно быть, теперь какие цветы у вас, какой рай!..

— О-ох, и не говори лучше. — Он был в силь­ном волнении.

— Послушай, Алей, у тебя была сестра?

— Была, а что тебе?

— Должно быть, она красавица, если на тебя похожа.

— Что на меня! Она такая красавица, что по всему Дагестану нет лучше. Ах, какая красави­ца, что по всему Дагестану нет лучше. Ах, ка­кая красавица моя сестра! Ты не видал такую! У меня и мать красавица была.

— А любила тебя мать?

— Ах! Что ты говоришь! Она, верно, умерла теперь с горя по мне. Я любимый был у нее сын. Она меня больше сестры, больше всех любила... Она ко мне сегодня во сне приходила и надо мной плакала.

Он замолчал и в этот вечер уже больше не ска­зал ни слова. Но с этих пор он искал каждый раз говорить со мной, хотя сам из почтения, кото­рое он неизвестно почему ко мне чувствовал, никогда не заговаривал первый. Зато очень был рад, когда я обращался к нему. Я расспрашивал его про Кавказ, про его прежнюю жизнь. Бра­тья не мешали ему со мной разговаривать, и им даже это было приятно. Они тоже, видя, что я все более и более люблю Алея, стали со мной го­раздо ласковее.

Алей помогал мне в работе, услуживал мне чем мог в казармах, и видно было, что ему очень приятно было хоть чем-нибудь облегчить меня и угодить мне, и в этом старании угодить не было ни малейшего унижения или искания какой-нибудь выгоды, а теплое, дружеское чувство, которое он уже и не скрывал ко мне. Между про­чим, у него было много способностей механиче­ских: он выучился порядочно шить белье, тачал сапоги и, впоследствии, выучился сколько мог столярному делу. Братья хвалили его и горди­лись им.

— Послушай, Алей, — сказал я ему однаж­ды, — отчего ты не выучишься читать и писать по-русски? Знаешь ли, как это может тебе при­годиться здесь, в Сибири, впоследствии?

— Очень хочу. Да у кого выучиться?

— Мало ли здесь грамотных! Да хочешь, я тебя выучу?

— Ах, выучи, пожалуйста! — и он даже при­встал на нарах и с мольбою сложил руки, смот­ря на меня.

Мы принялись с следующего же вечера. У ме­ня был русский перевод Нового завета — книга, не запрещенная в остроге. Без азбуки, по одной этой книге, Алей в несколько недель выучился превосходно читать. Месяца через три он уже совершенно понимал книжный язык. Он учил­ся с жаром, с увлечением.

Однажды мы прочли с ним всю Нагорную про­поведь. Я заметил, что некоторые места в ней он проговаривал как будто с особенным чувством

Я спросил его, нравится ли ему то, что он про­чел.

Он быстро взглянул, и краска выступила на его лице.

— Ах, да! — отвечал он, — да, Иса святой про­рок, Иса Божии слова говорил. Как хорошо!

— Что же тебе больше всего нравится?

— А где он говорит: прощай, люби, не обижай и врагов люби. Ах, как хорошо он говорит! <...>.

Письмо у нас пошло тоже чрезвычайно ус­пешно. Алей достал бумаги (и не позволил мне купить ее на мои деньги), перьев, чернил и в ка­ких-нибудь два месяца выучился превосходно писать. Это даже поразило его братьев <...>. Я уже не говорю про Алея. Он любил меня, мо­жет быть, так же, как и братьев. Никогда не за­буду, как он выходил из острога. Он отвел меня за казарму и там бросился мне на шею и запла­кал. Никогда прежде он не целовал меня и не плакал. «Ты для меня столько сделал, столько сделал, — говорил он, — что отец мой, мать мне бы столько не сделали: ты меня человеком сде­лал, Бог заплатит тебе, а я тебя никогда не за­буду...»

— Где-то, где-то теперь мой добрый, милый, милый Алей!..».

Али делек Таги Оглы вышел из каторги 16 ап­реля 1853 г.