Маркевич Болеслав Михайлович

[1822, Петербург — 18(30).11.1884, там же]

Прозаик, публицист, критик. Детство провел в Киеве и в Волынской губернии, а в 1836 г. в связи с пере­ездом родителей в Одессу поступил в 5-й класс гимназии при Ришельевском лицее; в 1841 г. окончил юридическое отделение лицея. Марке­вич начал службу в 1842 г. в Петербурге по Ми­нистерству государственных имуществ, в 1848 г. Маркевич — титулярный советник, чиновник особых поручений при министре, с 1868 г. Мар­кевич — действительный статский советник, с 1873 г. — член совета Министерства народного просвещения.

В 1870-1880-е гг. появляются антинигилистические романы Маркевича: «Марина из Ало­го Рога», «Четверть века на­зад», «Перелом», «Бездна».

В 1870-е гг. начинаются встречи Маркевича с Достоевским, хотя они и были в основном слу­чайными, например, у издателя князя В.П. Ме­щерского 18 апреля 1873 г. или у вдовы А.К. Толстого С.А. Толстой, или 21 января 1880 г., причем, как показало письмо Маркевича к К.Н. Леонть­еву от 16 августа 1880 г., в котором Маркевич ошибочно трактовал Пушкинскую речь Досто­евского как компромисс между христианством и социализмом, между Маркевичем и Достоевским существовали идео­логические расхождения. Консерватизм Досто­евского, в котором он несомненно, сходился с Маркевичем, всегда имел ту нравственную чер­ту, которую Достоевский никогда не переступал. Маркевич же в своих фельетонах выступал с по­литическими доносами на русских писателей, в частности, на М.Е. Салтыкова-Щедрина и И.С. Тургенева, которого Маркевич обвинял в сношениях с террористами. И хотя не сохра­нилось каких-либо отрицательных отзывов До­стоевского о Маркевиче, но для него Маркевич, как и В.Г. Авсеенко и В.П. Мещерский, были представителями «золотой», «светской» литера­туры, к которым он относился отрицательно. Оголтелая крайность их консервативных взгля­дов, оскорбительная форма самих выступлений также могли отталкивать Достоевского. Напри­мер, «Московские ведомости» постоянно печатали грубые статьи Маркевича о видной общественной деятельнице А.П. Философовой, к которой Достоевский всегда относился с искренним уважением и симпатией.

Маркевич присутствовал при кончине До­стоевского и описал ее в своих воспоминаниях: «Я присутствовал при его последних минутах и пишу к вам сейчас после этого едва двигающей­ся рукой, под слишком еще свежим впечатлени­ем, произведенным на меня этою смертью, этою великою потерей, понесенною русским словом, русскою мыслью.
Дней десять тому назад я провел часть вечера с покойным у графини С.А. [Толстой], которую он посещал очень часто и очень уважал и любил. Он был очень оживлен и весел. Шла, между про­чим, речь о постановке двух, трех избранных сцен из трилогии графа Ал. Толстого, которую собирались разыграть любители в этом доме, и Федор Михайлович брал на себя роль схимника в Смерти Иоанна Грозного. Я уехал ранее его и, прощаясь с ним, спросил его, помню, увидимся ли мы с ним в будущий понедельник (приемный вечер графини)? — "Вероятно", — ответил он. Я пожал ему руку, и, конечно, не поверил бы, если бы кто-нибудь мне сказал, что мне не дано уже будет в жизни повторить это пожатие; так мало походил он на человека, дни которого изочтены.
В понедельник он однако не приехал. Я заме­тил это и спросил о нем хозяйку. — "Не знаю, он хотел быть, — ответила она мне, — занят, ве­роятно, своим Дневником" (который должен был появиться на днях) и прибавила: "Он обедал у нас третьего дня и взял экземпляр трилогии, чтобы выучить по нем свою роль".
Сегодня в среду, пред самым обедом прочел я в Новом времени сообщение о том, что Ф.М. До­стоевский "сильно занемог". Несмотря на тре­вожный тон, каким выражено было газетой это известие, мне не верилось в то, что видимо за­ключалось под ним: "Вероятно, — объяснил я себе, — один из тех припадков эпилепсии, кото­рым он был подвержен сильнее, чем обыкновен­но, но он их так много уже переносил"...
В исходе восьмого я звонил у двери его скром­ной квартиры в Кузнечном переулке, № 5-й. Еще стоя на площадке лестницы, я уже слышал сквозь эту дверь какой-то страшный гул. Кто-то быстро отворил ее и рванулся мне навстречу: "Доктор, скорее, скорее!" — стенящим голосом вскрикнул какой-то молодой человек (это был пасынок Федора Михайловича, сын первой жены его от первого ее брака). Я не успел отве­тить, как в переднюю вылетела десятилетняя белокурая девочка с раздирающим криком: "Господин доктор, Бога ради, спасите папашу, он хрипит!"... — "Я не доктор", растерянно, с внезапным ужасом проговорил я. В эту минуту в ту же переднюю вышел весь бледный, с лихо­радочно горевшими глазами Ап.Ник. Майков: "Ах, это вы"... Он меня назвал; мы вошли в пер­вую комнату. В коротких словах сообщил он мне, что как и я, узнав из сообщения Нового вре­мени о болезни Федора Михайловича, он зашел навестить его полчаса тому назад, и что кажет­ся, все кончено... В понедельник с ним сделалось вдруг кровохаркание; он потерял при этом, как говорят домашние, до полутора фунта крови, и ужасно ослабел. Но вчера это не возобновлялось; он спал хорошо, был в хорошем расположении духа, говорил о своем Дневнике и шутил над тре­вогой о нем: "Я, мол, еще всех переживу”. Тем не менее он пожелал исповедаться и причастить­ся. Сегодня же с утра стало хуже, нервы расхо­дились ужасно, началось опять кровохаркание, и вот... Аполлон Николаевич не был в силах про­должать от волнения. — Можно его видеть? — "Пойдемте!"...

До последнего моего вздоха не забуду этой картины!...

В глубине неказистой, мрачной комнаты, его кабинета, лежал он одетый на диване с закину­тою на подушку головой. Свет лампы или свеч, не помню, стоявших подле на столике, падал плашмя на белые как лист бумаги лоб и щеки и несмытое темнокрасное пятно крови на его под­бородке. Он не "хрипел", как выразилась его дочь, но дыхание каким-то слабым свистом про­рывалось из его горла сквозь судорожно рас­крывшиеся губы. Веки были прижмурены как бы таким же механически–судорожным процес­сом пораженного организма... Это было то давно знакомое мне, измученное мыслью, словно все проженное изнутри страстным пламенем лицо, — но муки сознательной, физической муки в нем не сказывалось, — он был в полном забытьи...
Жена его билась в безумном отчаянии пред ним на коленях. Она припадала к его безжизнен­но спустившейся с дивана руке, со словами мо­литвы, с раздиравшим душу стоном, поперемен­но вырывавшимися у нее из груди... Двое детей их, сын и дочь, тут же на коленях торопливо, испуганно крестились. Девочка в отчаянном по­рыве кинулась ко мне, схватила меня за руку: "Молитесь, прошу вас, молитесь за папашу, чтоб, если у него были грехи, Бог ему про­стил!", — проговорила она с каким-то порази­тельным, недетским выражением, и залилась истерическими слезами. Я ее, всю дрожавшую ознобом, увел из кабинета, но она вырвалась из моих рук и убежала опять к умирающему; меж­ду тем как А.Н. Майков усиленно уговаривал ее мать отойти от него, успокоиться хотя на миг... Она повиновалась, наконец, чтобы дать волю своим рыданиям, "чтоб он не слышал их"...

"О, кого я теряю, кого я теряю!" — могла она толь­ко выговорить, падая в кресло в другой комна­те... "Кого теряет Россия!" — невольно и одновре­менно вырвалось у нас с Майковым.

Мы дали ей напиться воды... "Ведь ему жить хотелось еще, жизнь только начинала улыбать­ся ему", — прорывались у нее слова. — Он наде­ялся еще многое сказать... — И дышать стали мы легче... И вот!... Он мне сегодня сказал: "Весь век мой бился я и работал как вол из-за хлеба насущ­ного; думал: вот, наконец, будет чем детей на но­ги поставить, и умираю, оставляя их нищими"...

— Священник... доктор, — почти одновремен­но прибежали сказать посланные за ними лица. Доктор поспешно прошел в кабинет, велел от­крыть форточку, потребовал пульверизатор и по­требовал настоятельно, чтоб его оставили одно­го с пасынком Федора Михайловича у больного.

А.Н. Майков и я остались с Анною Григорь­евной... Прошло несколько минут невыразимо тяжелого ожидания.

Припертая доктором дверь в кабинет отвори­лась наконец. Он вышел.

— Что, конец? — вскрикнула несчастная женщина, вскакивая конвульсивно с места.

Он усадил ее, взял руку.

— Не кончено еще... но кончается, и я считаю своим долгом сказать вам, что последнее из чувств умирающее в человеке, — это слух: не терзайте же его последних минут вашим отчаянием!

— О, доктор, я не всхлипну, но пустите, пус­тите меня к нему!

И она ринулась с детьми к умирающему, пала с ними на колена... Все замерло мертвым молча­нием. Его дыхания уже вовсе не слышалось.
Вошел священник, шепотом начал отход­ную... Доктор нагнулся к нему, прислушался, отстегнул сорочку, пропустил под нее руку — и качнул мне головою. На этот раз все было, дей­ствительно, "кончено"... Я вынул часы: они по­казывали 8 часов 36 минут.
Его не стало, — и вся мыслящая русская Рос­сия с чувством глубокой, щемящей горести от­зовется на эту утрату. Это был первоклассный талант и великая душа. Это был сильный, не­устрашимый и неуязвимый борец за Христа, за народ свой, за лучшие, святейшие верования его. Он заплатил за них всею жизнью своею и из его страшного перемола словно из очистительной купели, вынес такой высокий подъем духа, та­кую силу проповеди и власти над душами, что пред ними должны были смолкнуть его ожесто­ченнейшие противники. Нужно ли напомнить, в какой рост вырос он пред всею Россией на Пуш­кинском празднике?... Молодежь чувствовала, видела, признавала в нем учителя, и влияние его на нее, — на этих детей отцов-Базаровых, — росло с каждым годом все сильнее и сильнее... Для нее начал он опять издание своего Дневни­ка, за которым застала его смерть...» (Несколь­ко слов о кончине Достоевского // Московские ведомости. 1881. 1 февр. № 32).

Однако жена писателя А.Г. Достоевская, к которой, вероятно, неприязнь к Маркевичу пе­решла от самого Достоевского, отрицательно оценила эти воспоминания, отметив их недосто­верность: «Как бы для усиления моего горя в числе присутствовавших оказался литератор Бол.М. Маркевич, никогда нас не посещавший, а теперь заехавший по просьбе графини С.А. Толс­той узнать, в каком состоянии нашел доктор Фе­дора Михайловича. Зная Маркевича, я была уве­рена, что он не удержится, чтобы не описать по­следних минут жизни моего мужа, и искренне пожалела, зачем смерть любимого мною челове­ка не произошла в тиши, наедине с сердечно пре­данными ему людьми. Опасения мои оправда­лись: я с грустью узнала назавтра, что Марке­вич послал в "Московские ведомости" "художественное" описание происшедшего горестного события. Чрез два-три дня прочла и самую статью и мно­гое в ней не узнала. Не узнала и себя в тех ре­чах, которые я будто бы произносила, до того они мало соответствовали и моему характеру, и мое­му душевному настроению в те вечно печальные минуты».