Фон-Фохт Н.Н.

[1851, Москва — после 1901]

Воспитанник Константиновского межево­го института, где служил врачом муж сестры Достоевского Веры Михайловны Александр Пав­лович Иванов. Именно в семье А.П. Иванова Фон-Фохт и познакомился с Достоевским в 1866 г., о чем Фон-Фохт вспоминает в мемуарах «К био­графии Достоевского», написанных примерно в начале 1870-х гг. и напечатанных в «Историческом вестнике». 1901. № 2: «Познакомился я с Ф.М. Достоевским в начале 1866 года в Москве, когда мне было всего пятнадцать с половиной лет <...>. Однажды ве­чером, в начале 1866 года, я был отпущен в от­пуск к Ивановым, которые жили в казенной квартире на институтском дворе. У них я застал довольно много гостей, здороваясь с которыми я был представлен пожилому господину, немно­го выше среднего роста, с белокурыми прямыми волосами и бородой, с весьма выразительным и бледно-матовым, почти болезненным лицом. Это был Ф.М. Достоевский. Он сидел в кругу моло­дежи и беседовал с нею. Я с удивлением и край­ним любопытством смотрел на этого человека, о котором так много слышал в семействе Ивано­вых и с произведениями которого был уже отча­сти знаком <...>.

В тот же вечер я узнал, что Ф.М. Достоевский решил провести предстоявшее лето в окрестно­стях Москвы, именно в сельце Люблино, кото­рое была расположено в пяти-шести верстах от города по Московско-Курской железной дороге. Здесь обыкновенно проводило лето и семейство Ивановых, нанимая очень красивую, построен­ную в швейцарском вкусе дачу <...>. В мае ме­сяце Ивановы переехали на дачу, а вскоре при­был из Петербурга и Ф.М. Достоевский, кото­рый нанял для себя отдельную двухэтажную каменную дачу поблизости от Ивановых <...>. Обыкновенно Ф.М. Достоевский вставал около девяти часов утра и, напившись чая и кофе, тот­час же садился за работу, которой не прерывал до самого обеда <...>. Обедал он у Ивановых, где уже и оставался до самого вечера <...>. Однаж­ды к Ивановым приехали гости из Москвы, про­вели целый день в Люблине и по настоянию гос­теприимного хозяина остались ночевать <...>. Так как гостей было довольно много, то при­шлось на ночь потесниться, и я должен был усту­пить свою комнату одному из гостей. Ф.М. До­стоевский предложил мне переночевать у него. Я, конечно, охотно согласился, и мы скоро вдво­ем пришли к нему на дачу. Пожелав спокойной ночи Федору Михайловичу, я отправился в со­седнюю комнату и устроился здесь весьма удоб­но на диване, однако заснуть никак не мог. Мерт­вая тишина, царствовавшая в доме, тихие шаги Федора Михайловича в соседней комнате и иног­да достигавшие до меня его тихие вздохи и даже как-будто какой-то шепот, раздававшийся по временам в его комнате, взволновали меня, и я при всем старании никак не мог заснуть. Мною начал овладевать даже какой-то непонятный страх, и я слышал биение своего юного сердца. Так прошло с добрый час. Вдруг шаги Федора Михайловича начали приближаться к моей ком­нате, затем тихо отворилась дверь, и я увидел бледную фигуру Достоевского со свечкою в ру­ках. Я невольно вздрогнул и приподнялся на ди­ване.

— Послушайте, — дрожащим голосом прого­ворил Достоевский, — если со мною случится в эту ночь припадок, то вы не бойтесь, не поды­майте тревоги и не давайте знать Ивановым.

С последними словами Федор Михайлович притворил дверь и удалился в свою комнату. Как молодому юноше, мне в ту минуту сделалось не­выразимо страшно, я боялся видеть и слышать об этой болезни (у нас в институте было два-три таких случая), а тут приходилось с минуты на минуту ожидать, что вот-вот Федор Михайлович упадет, начнутся с ним конвульсии, раздадутся болезненные, совершенно особенные крики... Сон далеко отлетел от меня, и я весь обратился в напряженный, тревожный слух. Вскоре шаги прекратились, и вместо этого я стал ясно разли­чать перелистывание страниц книги. Очевидно, Федор Михайлович начал читать. Я старался думать о чем-нибудь постороннем, но за какую бы мысль я ни хватался, фигура Достоевского со свечкою в руках постоянно возвращала меня на прежние ожидания припадка. Ужасная ночь! <...>. Когда я проснулся, яркое летнее солнце весело глядело в мою комнату, и вся бодрость разом возвратилась ко мне. Быстро одевшись, я застал Федора Михайловича уже за утренним чаем веселым и совершенно спокойным. Оказа­лось, что припадка с ним не было, хотя прибли­жение такового он накануне предчувствовал.

— Я всегда предчувствую приближение при­падка, — говорил он мне, — но вчера как-то бла­гополучно обошлось. А вы, я думаю, порядочно напугались? — засмеялся он и тотчас же пере­менил тему разговора и начал рассказывать о своем последнем путешествии за границу.

Достоевский говорил медленно и тихо, сосре­доточенно, так и видно было, что в это время у него в голове происходит громадная мыслитель­ная работа. Его проницательные небольшие се­рые глаза пронизывали слушателя. В этих гла­зах всегда отражалось добродушие, но иногда они начинали сверкать каким-то затаенным, злобным светом, именно в те минуты, когда он ка­сался вопросов, его глубоко волновавших. Но это проходило быстро, и опять эти глаза светились спокойно и добродушно. Но что бы он ни гово­рил, всегда в его речи проглядывала какая-то таинственность, он как будто и хотел что-нибудь сказать прямо, откровенно, но в то же мгнове­ние затаивал мысль в глубине своей души. Иног­да он нарочно рассказывал что-нибудь фантас­тическое, невероятное и тогда воспроизводил удивительные картины, с которыми потом слу­шатель долго носился в уме. Одна из дочерей А.П. Иванова, уже взрослая девица и отличная музыкантша, была большая трусиха. Федор Михайлович это хорошо знал и нарочно расска­зывал ей на сон грядущий такие страшные и фантастические истории, от которых бедная Мария Александровна не могла подолгу заснуть. Федора Михайловича это ужасно забавляло.

О своем пребывании в Сибири и в каторге До­стоевский нам ничего никогда не рассказывал. Он вообще не любил об этом говорить. Все это знали, конечно, и никто не решался никогда воз­буждать разговора на эту тему. Только однаж­ды мне удалось, сидя у Федора Михайловича за утренним чаем, услышать от него несколько слов по поводу небольшого Евангелия, которое у него лежало на маленьком письменном столе. Мое внимание возбудило то обстоятельству, что в этом Евангелии края старинного кожаного пе­реплёта были подрезаны. На мой вопрос о зна­чении этих подрезов Достоевский мне объяснил, что когда он должен был отправиться в ссылку в Сибирь, то родные благословили и напутствова­ли его этою книгою, в переплёте которой были скрыты деньги [это Евангелие подарили Досто­евскому в Тобольске в 1850 г. жены декабри­стов. — С. Б.]. Арестантам не дозволялось иметь собственных денег, а потому такая догадливость его родных до некоторой степени облегчила ему на первое время перенесение суровой и тяжелой обстановки в сибирском остроге.

— Да, — сказал с грустью Федор Михайло­вич, — деньги — это чеканенная свобода...

С этим Евангелием Достоевский потом никог­да в жизни не расставался, и оно у него всегда лежало на письменном столе.

Ф.М. Достоевский очень любил молодежь, почти все свободное свое время от занятий он всецело отдавал этой молодежи, руководя всеми ее развлечениями <...>. И душою этого общества всегда были А.П. Иванов и Ф.М. Достоевский. Что они скажут, то делали все, и взрослые, и мо­лодежь <...>. Прогулки обыкновенно заканчи­вались разными играми в парке <...>. Ф.М. До­стоевский принимал самое деятельное участие в этих играх и в этом отношении проявлял боль­шую изобретательность. У него однажды даже явилась мысль устроить нечто вроде открытого театра, на котором мы должны были давать им­провизированные представления. Для сцены выбрали деревянный помост, охватывавший в виде круглого стола ствол столетней, широковет­вистой липы. В то время вся наша молодежь зачитывалась сочинениями Шекспира, и вот Ф.М. Достоевский решил воспроизвести сцену из "Гамлета". По его указаниям сцена должна была быть воспроизведена в следующем виде: я и старший сын А.П. Иванова стоим на часах и ве­дем беседу, вспоминая о недавно появившейся тени прежнего датского короля. Во время этого разговора вдруг появляется тень короля в лице Федора Михайловича, закутанного с головою в простыню. Он проходит по сцене и скрывается, мы же, объятые ужасом, падаем. После этого медленно выступает на сцену Гамлет (молодой доктор К<арепин>, племянник Федора Михай­ловича) и, увидя нас лежащими на земле, останав­ливается, грозным взором окидывает зрителей и торжественно произносит: "Все люди свиньи!" Эта фраза вызывала громкие рукоплескания публики, и тем сцена кончалась. В этом роде изображались и другие сцены, и всегда в них участвовал сам Достоевский. Словом, он забав­лялся с нами, как дитя, находя, быть может, в этом отдых и успокоение после усиленной умственной и душевной работы над своим великим произве­дением ("Преступление и наказание").

Федор Михайлович очень любил музыку, он почти всегда что-нибудь напевал про себя, и это лучше всего обозначало хорошее настроение его духа. В этом отношении вторая дочь А.П. Ива­нова, Мария Александровна, ученица Москов­ской консерватории, доставляла ему большое удовольствие своею прекрасною игрою. В одном только они расходились: Мария Александровна была большая поклонница Шопена (как и вооб­ще все женщины), между тем как Федор Михай­лович не особенно жаловал музыку польского композитора, называя ее "чахоточной". Он пре­выше всего ставил музыку Моцарта и Бетхове­на, а из русских композиторов очень любил про­изведения Глинки и Серова, в особенности опе­ру последнего "Рогнеда" <...>.

Однажды в присутствии Ф.М. Достоевского я сыграл на рояли <...> немецкий романс на из­вестные стихи из Гейне:
Du hast Diamanten und Perlen <...>.

Романс этот очень понравился Федору Михай­ловичу, и он полюбопытствовал узнать, где я его слышал. Я ответил, что несколько раз слышал, как его играли шарманщики в Москве. По-ви­димому, Достоевский слышал этот романс впер­вые и стал частенько сам его напевать. Не смею утверждать, но, быть может, у него вследствие сего явилась мысль в 5-й главе 2-й части своего романа "Преступление и наказание" вложить в уста умирающей Катерины Ивановны Мармеладовой те же слова этого романса, которые она произносит в бреду <...>.

Однажды Федор Михайлович отправился в Москву [в редакцию "Русского вестника"] пеш­ком и для компании пригласил меня с собой. Во всю дорогу он рассказывал о последних полити­ческих событиях, весь интерес которых в то вре­мя сосредоточивался на австро-прусской войне <...>. Он был очень внимателен и терпелив к за­даваемым мною вопросам и с полною обстоятель­ностью старался мне все разъяснить, чего я, по своему юношеству не понимал. В такой беседе мы дошли до Рогожской заставы. Здесь Федор Михайлович просил меня остаться и подождать, пока он съездит в редакцию <...>. Но вот вскоре показалась пролетка, и в ней знакомая фигура Федора Михайловича, искавшего меня глазами. Когда он подъехал ко мне, то сообщил прежде всего, что он очень проголодался, и предложил закусить тут же в трактире <...>.

Половой, подававший нам холодную закуску (кстати замечу, что Федор Михайлович почти ничего не пил), был очень вертлявый и услуж­ливый человек, так что он невольно напомнил мне того трактирного слугу, который подавал обед П.И. Чичикову в гостинице города N. Ког­да я об этом заметил Федору Михайловичу, то привел его в самое веселое настроение. Вообще достаточно было по какому-либо поводу упомя­нуть о Гоголе, чтобы вызвать у Достоевского го­рячий восторг, — до такой степени он прекло­нялся пред гением этого великого писателя. Много раз, вспоминая различные места из про­изведений Гоголя, он говорил, что по реально­сти изображаемых лиц и неподражаемому юмо­ру он ничего высшего не знает ни в русской, ни в иностранной литературах. Например, говорил он однажды, ничего более характерного и остро­умного не мог придумать ни один писатель, как это сделал Гоголь, когда Ноздрев, после тщетных усилий заставить Чичикова играть в карты и окончательно рассердившись, вдруг отдает при­казание своему слуге: "Порфирий, ступай скажи конюху, чтобы не давал овса лошадям его, пусть их едят одно сено". Это был такой гениаль­ный штрих в характеристике Ноздрева, который сразу выдвинул всю фигуру его и наиболее силь­но очертил все внутреннее содержание этого бес­шабашного человека <...>.

В конце июля месяца я уехал вместе со стар­шим сыном А.П. Иванова <...> в их деревню, находившуюся в Зарайском уезде Рязанской гу­бернии. Село Даровое, так называлось родовое имение Достоевских, перешло в приданое Вере Михайловне Ивановой. Прощаясь с нами, Федор Михайлович поручил нам вести дневник, в ко­торый записывать все, что будет происходить в деревне во время нашего там пребывания <...>.

В средине августа мы возвратились в Любли­но и еще застали здесь Ф.М. Достоевского. Он прежде всего потребовал от нас дневник и тор­жественно, прочитал его при всех. Некоторые места нашего юношеского произведения вызы­вали у него смех, и в общем он остался доволен и похвалил нас <.,.>.

В том же году я отправился на Рождествен­ские праздники в отпуск к своему брату в Петер­бург. Так как Ф.М. Достоевский, при прощании в Москве, приглашал меня его навестить, если я буду в Петербурге, то я счел долгом исполнить его желание, притом я имел маленькое поруче­ние от Ивановых. Однажды утром на праздни­ках я отправился к Достоевскому. Он в то время жил на углу Столярного переулка и Средней Мещанской [Малой Мещанской. — С. Б.] вместе с своим пасынком П.Исаевым <...>.

Я застал Достоевского за весьма невинным занятием: он сидел за чайным столом в средней комнате и набивал папиросы. Он очень радуш­но принял меня, подробно расспрашивал о се­мействе Ивановых, вспомнил о Люблине и все повторял, что никогда в жизни не проводил так приятно лета, как прошлое, которое на него по­действовало самым благодетельным образом <...>.

Это было в последний раз, когда я виделся с Ф.М. Достоевским...».

Жена писателя А.Г. Достоевская в своих «Воспоминаниях» отметила правдивость мему­аров Фон-Фохта: «Меня всегда поражал общий тон, сделавшийся почти шаблонным, воспоми­наний о Федоре Михайловиче. Все воспоминатели, точно по уговору, представляли (вероятно, судя по его произведениям) Федора Михайлови­ча человеком мрачным, тяжелым в обществе, нетерпимым к чужим мнениям, непременно со всеми спорящим и желающим нанести своему собеседнику какую-нибудь обиду; кроме того, чрезвычайно гордым и преисполненным своим "величием". Только немногие лица — В.Микулич, московские родственники Федора Михай­ловича, г-н, помнящий его на даче близ Моск­вы, Н.Н. Фон-Фохт — нашли возможным вы­нести и высказать о Федоре Михайловиче совсем иное впечатление, которое и соответствовало действительности».