Достоевский Алексей Федорович

[10(22).8.1875, Старая Русса — 16(28).5.1878, Петербург]

Сын Достоевского и А.Г. Достоев­ской. «10 августа Бог даровал нам сына, — вспо­минает А.Г. Достоевская, — которого мы на­звали Алексеем. Имя св. Алексия — Человека Божия было особенно почитаемо Федором Ми­хайловичем, отчего и было дано новорожденно­му, хотя этого имени не было в нашем родстве. Оба мы с Федором Михайловичем были донель­зя счастливы и рады появлению (да еще малобо­лезненному) на свет Божий нашего Алеши».
Находясь на лечении в Бад-Эмсе, Достоевский писал 24 июля (5 августа) 1876 г. А.Г. Достоев­ской: «Милый Лешка, я ужасно буду рад, когда его увижу».
Дочь писателя Л.Ф. Достоевская пишет: «Ма­ленький Алексей казался крепким и здоровым ребенком, но у него был странный овальный, почти угловатый лоб; маленькая головка была яйцевидной формы. Это не уродовало ребенка, но придавало ему забавное, удивленное выраже­ние. Когда Алексей подрос, он стал любимцем Достоевского. Моему старшему брату и мне было запрещено входить в кабинет отца без разреше­ния, но на маленького Алешу этот запрет не рас­пространялся. Едва только его нянька отворачи­валась, как он пытался улизнуть из детской, мчался к отцу и кричал: «Папа, зи-зи!», как назы­вал он на своем детском языке часы. Достоев­ский откладывал работу, сажал ребенка на ко­лени, доставал свои часы и подносил их к уху ма­лыша. Ребенок с восторгом слушал тикание часов и хлопал в ладоши. Алеша был очень умным и приятным ребенком».
Однако счастье продолжалось меньше трех лет. «16 мая 1878 года нашу семью поразило страш­ное несчастие: скончался наш младший сын Леша, — вспоминает А.Г. Достоевская. — Нич­то не предвещало постигшего нас горя: ребенок был все время здоров и весел. Утром в день смер­ти он еще лепетал на своем не всем понятном языке и громко смеялся с старушкой Прохоров­ной, приехавшей к нам погостить пред нашим отъездом в Старую Руссу. Вдруг личико ребен­ка стало подергиваться легкою судорогою; няня приняла это за родимчик, случающийся иногда у детей, когда у них идут зубы; у него же именно в это время стали выходить коренные. Я очень испугалась и тотчас пригласила всегда лечивше­го у нас детского доктора, Гр. А. Чошина, кото­рый жил неподалеку и немедленно пришел к нам. По-видимому, он не придал особенного зна­чения болезни, что-то прописал и уверил, что родимчик скоро пройдет. Но так как судороги продолжались, то я разбудила Федора Михайло­вича, который страшно обеспокоился. Мы реши­ли обратиться к специалисту по нервным болез­ням, и я отправилась к профессору Успенскому. У него был прием, и человек двадцать сидело в его зале. Он принял меня на минуту и сказал, что как только отпустит больных, то тотчас при­едет к нам; прописал что-то успокоительное и велел взять подушку с кислородом, который и давать по временам дышать ребенку. Вернув­шись домой, я нашла моего бедного мальчика в том же положении: он был без сознания и от времени до времени его маленькое тело сотряса­лось от судорог. Но, по-видимому, он не страдал: стонов или криков не было. Мы не отходили от нашего маленького страдальца и с нетерпением ждали доктора. Около двух часов он наконец явился, осмотрел больного и сказал мне: «Не плачьте, не беспокойтесь, это скоро пройдет!» Федор Михайлович пошел провожать доктора, вернулся страшно бледный и стал на колени у дивана, на который мы переложили малютку, чтоб было удобнее смотреть на него доктору. Я то­же стала на колени рядом с мужем, хотела его спросить, что именно сказал доктор (а он, как я узнала потом, сказал Федору Михайловичу, что уже началась агония), но он знаком запретил мне говорить. Прошло около часу, и мы стали замечать, что судороги заметно уменьшаются. Успокоенная доктором, я была даже рада, пола­гая, что его подергивания переходят в спокой­ный сон, может быть, предвещающий выздоров­ление. И каково же было мое отчаяние, когда вдруг дыхание младенца прекратилось и насту­пила смерть. Федор Михайлович поцеловал мла­денца, три раза его перекрестил и навзрыд за­плакал. Я тоже рыдала; горько плакали и наши детки, так любившие нашего милого Лешу.
Федор Михайлович был страшно поражен этою смертию. Он как-то особенно любил Лешу, почти болезненной любовью, точно предчув­ствуя, что его скоро лишится, Федора Михайло­вича особенно угнетало то, что ребенок погиб от эпилепсии, — болезни от него унаследованной». (Н.Мои­сеева, считающая, что Достоевский имел не эпи­лепсию, а гипертонический кризис, приводит мнение «крупнейшего педиатра, профессора А.И. Клиорина, который не обнаружил серьез­ных оснований считать Алешу эпилептиком и предположил, что имела место молниеносная форма менингита». (См.: Моисеева Н. Был ли До­стоевский эпилептиком (История одной врачеб­ной ошибки) // Знамя. 1993. № 10. С. 203.)
Достоевскому и Анне Григорьевне суждено было пережить это страшное горе — смерть сына Алеши, чтобы «Братья Карамазовы» сделали бессмертными их любовь и муку. Анна Григорь­евна сообщает, что в главе «Верующие бабы» Достоевский запечатлел «многие ее сомнения, мысли и даже слова», а в жалобах женщины из народа, по­терявшей сына и пришедшей искать утешения у Зосимы, слышатся собственные голоса Досто­евского и Анны Григорьевны: «Сыночка жаль, батюшка, трех леточек был, без трех только ме­сяцев и три бы годика ему. По сыночку мучусь, отец, по сыночку <...>. И хотя бы я только взгля­нула на него лишь разочек, только один разочек на него мне бы опять поглядеть, и не подошла бы к нему, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минуточку едину повидать, послыхать его, как он играет на дворе, придет, быва­ло, крикнет своим голосочком: "Мамка, где ты?" Только б услыхать-то мне, как он по комнате своими ножками пройдет разик, всего бы толь­ко разик, ножками-то своими тук-тук, да так часто, часто, помню, как бывало, бежит ко мне, кричит, да смеется, только б я его ножки-то услышала, услышала бы, признала!».
Материнская любовь как бы воскрешает умер­шего мальчика, а описание смерти Илюшечки и скорби его отца, отставного штабс-капитана Снегирёва в «Братьях Карамазовых», в которых чувствуется личная мука Достоевского и Анны Григорьевны, настолько пронзает сердце непреходящей болью, что кажется, не было в мировой литературе более потрясающего семейного горя.