Долгомостьев Иван Григорьевич

[20.7 (1.8).1836, Калуга — декабрь 1867, Петер­бург]

Публицист, переводчик (псевдоним Игдев). Был учителем латинского языка в Калуж­ской гимназии (1853-1859). Участвовал в жур­налах братьев Достоевских «Время» и «Эпоха», был членом их литературного кружка, а после смерти старшего брата писателя М.М. Достоев­ского активно помогал Достоевскому по делам «Эпохи». В разработке почвеннического направ­ления в журналах Долгомостьев критиковал «казенную школу», противопоставляя ей педа­гогику Л.Н. Толстого (Некоторые педагогиче­ские и научные тенденции // Время. 1863, № 2; Сказание о «Дураковой плеши» // Время». 1863, № 3 (по поводу распри «Современника» с «Ясной Поляной»; Заметки по истории книжного (школь­ного) просвещения в России // Эпоха. 1864, № 8, 11). В статье «Чтобы кончить. Последнее объяс­нение с "Современником"» Достоевский привел две цитаты из неопубликованной статьи Долгомостьева «Герой "Современника"» (РГБ. Ф. 93. II. 3. 33) и объяснил причину отказа в пуб­ликации тем обстоятельством, что «г-н Игдев сам с ними схватывается и даже ругается, ну а уж это значило их баловать».
Жена писателя А.Г. Достоевская вспоминает, что в 1866 г. «как-то раз, когда я пришла [к До­стоевскому], я застала у него Долгомостьева, но когда потом уходила, то решительно бы его не узнала. Мне он показался очень высоким, когда он на самом деле среднего роста. Он что-то тол­ковал с Федей, потом взял какую-то рукопись и пошел читать ее в комнату Паши; потом про­читал и принес в эту комнату, где мы писали, и отдал Феде, раскланялся и ушел. Федя мне объяснил, что это был Долгомостьев, литератор, скромный человек честности удивительной, но несколько ленивый, говорил, что тот предлага­ет ему издавать религиозный журнал, но что они никак не могут согласиться в главных услови­ях».
В марте 1868 г. критик Н.Н. Страхов сооб­щал Достоевскому о судьбе Долгомостьева: «Долгомостьев умер страшно; он сошел с ума у меня на квартире, и я был свидетелем зрелища почти невыносимого», а в своих воспоминаниях о Достоевском Н.Н. Страхов подробно рассказал об этом: «Один из сотрудников "Времени" и "Эпохи", Иван Гри­горьевич Долгомостьев, умный и благородный молодой человек, на моих глазах подвергся су­масшествию, за которым скоро последовала смерть. Это было в 1867 году, два или три года после прекращения "Эпохи" и рассеяния всего её кружка. Я давно знал Ивана Григорьевича, знал все его мысли и занятия; некоторое время после падения "Эпохи" мы жили вместе с ним. На этот раз он жил отдельно, но в начале декаб­ря, при наступлении жестоких морозов, он вдруг является ко мне и со слезами жалуется на нестер­пимые козни и преследования, которым он буд­то бы подвергается в своей меблированной ком­нате. Чтобы успокоить его, я предложил ему остаться у меня, довольно ясно понявши его со­стояние. Через несколько дней, когда я, около часу ночи, вернулся домой, он, против обыкно­вения, еще не спал и стал из своей комнаты го­ворить мне что-то, довольно странное, как и все его речи в последнее время. Я настоятельно по­просил его не разговаривать и спать, улегся сам и заснул. Через час или полтора меня разбудил какой-то говор. В темноте слушаю и слышу, что мой гость лежа говорит сам с собою. Разговор, очевидно, начат был шепотом, но становился с каждою минутою громче и громче; наконец, он сел на своей постели и все продолжал гово­рить. Я понял, что это полный бред сумасше­ствия. Что было делать? Толкаться среди ночи к доктору или в больницу было бы для всех боль­шим беспокойством, и едва ли бы я выгадал мно­го времени. Я решился ждать рассвета. И вот в продолжение пяти или шести часов, лежа в тем­ноте, я слушал этот бред. Так как мне известны были все мысли и всякий способ выражения мо­его приятеля, то для меня с удивительной ясностию открылась тайна сумасшествия, по край­ней мере этого сумасшествия. Это был хаос дав­но знакомых мне слов и мыслей; как будто вся душа несчастного Ивана Григорьевича, все его мысли и чувства были изорваны в клочки, и эти клочки путались и перепутывались самим не­ожиданным образом. Нечто подобное бывает с нами, когда мы засыпаем и когда образы и сло­ва, наполняющие наш ум, приходят в странные, бессмысленные сочетания.
Но во всем этом бреде была, однако же, руко­водящая мысль; больной уже не имел власти над своим воображением и своими понятиями, но в нем неизменно действовало желание подгонять этот беспорядочный поток к известной цели. Эта цель, эта мысль была — новое направление по­чвенников. Читатель едва ли себе представит, с каким ужасом и с какою жалостию я слушал этот бред; в этих исковерканных и изорванных в клочки мыслях отражались споры и рассуж­дения, которые несколько лет, днем и ночью, занимали небольшой кружок людей. Для меня не могла быть тайною причина сумасшествия; причина заключалась в тех невероятных изли­шествах, которым предавался когда-то наш при­ятель и которые совершенно его истощили; но, когда этому организму пришлось погаснуть, по­следняя его вспышка показала только, что все­го больше его интересовало, чем питался его ум. Повторяю, Иван Григорьевич был человек ум­ный и благородный, и в его сумасшествии это было для меня ясней, чем когда-нибудь».
«Как жалко мне Долгомостьева», — писал Достоевский в ответ на сообщение о его смерти. Долгомостьев мог дать толчок к созданию образа Льва Ни­колаевича Мышкина в романе «Идиот».