Брюллов Павел Александрович

[17(29).8.1840, Петербург — 3(16).12.1914, там же]

Художник, сын А.П. Брюллова, в 1863 г. окончил Петербургский университет со степенью кандидата физико-математических наук. Его первое произведение по живописи было удостоено в 1870 г. большой поощрительной медали на академической выставке. Брюллов познакомился с Достоевским во второй половине 1870-х гг. в доме С.В. Ковалевской и ее мужа В.О. Ковалевского. Об этом вспоминает со слов Брюллова его сын Б.П. Брюллов: «Отец мой пришел к Ковалевским вечером и застал там Достоевского и еще одного — молодого индуса, приехавшего из Индии с тем, чтобы познакомиться с европейской культурой. Больше никого и не было. Индус, образованный молодой человек, знавший европейские языки — английский и французский, собирался ехать в Западную Европу, и Достоевский по этому поводу стал развивать свои взгляды на относительную роль европейских рас и наций в культурном творчестве. Смысл его речи сводился к тому, что творцами — изобретателями в Европе были только романские нации, немцы ж ничего не создали своего нового, а были только перерабатывателями и комментаторами того, что сделали романцы. Разговор перешел на конкретные примеры, на художественное творчество. И тут, характерно для Достоевского, конкретные явления приняли размеры громадных символов. "У греков, — говорил он, — вся сила их представления божества в прекрасном человеке выразилась в Венере Милосской, итальянцы представили истинную Богоматерь — Сикстинскую мадонну, а мадонна лучшего немецкого художника Гольбейна? Разве это мадонна? Булочница! Мещанка! Ничего больше!.." Взяли пример из литературы. "Позвольте, а ‹Фауст› Гете, разве это не оригинальное проявление, запечатление в одном фокусе глубокого творческого немецкого духа?" — сказал кто-то. — "‹Фауст› Гете? Это только переживание книги Иова, прочтите книгу Иова — и вы найдете все, что есть главного, ценного в ‹Фаусте›". — "Позвольте, — возразил мой отец, — но в таком случае и Сикстинская мадонна есть тоже переживание античности, античного представления красоты...". — "Как! В чем же вы это видите?!" — "Да во всем, во всей трактовке, в каждой складке драпировки...". Надо же было произнести это злосчастное слово. Что тут сделалось с Достоевским! Отец мой от слов переходил к изображению. Достоевский вдруг вскочил, схватился руками за голову, побежал, лицо его исказилось, и он только с каким-то негодованием и ужасом стал повторять: "Драпировка!.. Драпировка!.. Драпировка!.." Я прямо думал, что с ним припадок будет, говаривал отец. Все притаили дыхание. Но Достоевский сел и замолчал вовсе, перестал разговаривать, а вскоре и ушел. Отец мой, как художник, подошел к оценке картины с формальной точки зрения, а для Достоевского такая точка зрения, особенно в вопросах, связанных с религией, в которых он жил нутром, была совершенно неприемлема. Для него невыносима была мысль, что в Сикстинской мадонне можно говорить о какой-то драпировке. Поэтому он и пришел в такое неистовое бешенство, услышав это слово, что отец мой, весьма упрямый спорщик, много лет спустя вспомнил: "Но, какое у него было лицо, когда он повторял это: "Драпировка!.. Драпировка!..".»